четверг, 14 ноября 2013 г.

Бройи Дж. Подходы к изучению национализма (текст)

Бройи Дж. Подходы к изучению национализма (текст статьи) // Нации и национализм / Б.Андерсон, О.Бауэр, М.Хрох и др. М.: Праксис, 2002
ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
В этом очерке будут подвергнуты критическому рассмотрению определения и трактовки, данные национализму историками, а затем выскажу свои доводы в пользу того, что предпочтительнее других подходов должны быть те, что рассматривают национализм как аспект современности. Потом я исследую один из таких подходов, концентрирующийся на отношении между национализмом и развитием современного государства, и предложу некоторые примеры догадок и озарений, к которым подобный подход может нас привести.
Следует четко понимать, что имеет право называться «теорией», касающейся такого предмета, как национализм. Для начала, сама теория должна подвергаться некоторого рода проверке очевидностью. Поэтому очень важно оформить ее таким образом, чтобы она допускала подобную проверку. С этим есть кое-какие проблемы. Общее понятие, которое помогает сформировать подход к предмету, не может быть столь же фальсифицируемым, как частное суждение о конкретном явлении. Здесь речь скорее пойдет о том, как следует применять подобные понятия с целью получения частных суждений. Без некоторых ясных определений и понятий невозможно выделить и исследовать ни один частный случай. Опасность не опирающейся на теорию истории заключается в том, что она либо протаскивает в дискуссию непризнанные определения и понятия, либо подменяет ясное аналитическое описание и объяснение обычным повествованием с неверно расставленными акцентами. Теория, которая не может применяться в историческом исследовании, лишена ценности, а историческое исследование, не подкрепленное теоретическим знанием, лишено цели.
Первая проблема, которую нам предстоит решить, — это договориться о том, что мы имеем в виду под национализмом. Основная трудность, препятствующая ясным дебатам, заключается в том, что различные теоретики и историки понимают под этим термином разные вещи. При самом первом приближении я нахожу здесь три области интересов: доктрину, политику, чувства.
В первую очередь национализм, вероятно, должен быть определен как доктрина, как «изм». Однако, такое определение может оказаться весьма неполным и сгодиться только в качестве отправного пункта для исследования политики и чувств. С другой стороны, в работах таких авторов, как Кедури и Талмон, в центре внимания находится именно становление доктрины, а затем уже то, как она может применяться в политике1. Тип теории и истории, который далее возникает, объемлет собою идеи, а также тех, кто эти идеи генерирует, то есть прежде всего интеллектуалов или в целом всю группу, определяемую как интеллигенция. Кроме того, классификация различных типов национализма при подобном подходе строится на основе выделения разных видов доктрин, таких, как либеральный и интегральный национализм2.
В данной точке зрения на национализм, в сущности, нет ничего неправильного. Проблемы возникают потом, когда те, кто захочет применить этот подход к предмету, попытаются распространить свое понимание на национализм как политику или как чувства. Нетрудно показать, что не слишком целесообразно рассматривать националистическую политику как плод деятельности интеллигенциий, а национальные чувства — как результат политических движений, обслуживающих националистические доктрины, как это зачастую делают подобные авторы. В националистической политике часто ведущая роль принадлежит иным группам, а возникновение национальных чувств следует увязывать с куда более сложным комплексом перемен, чем простое распространение доктрины от интеллектуалов-творцов к широким слоям населения.
Другая крайность заключается в том, что национализм трактуют в понятиях развития национального чувства или «национального сознания» у широких слоев населения3. Такое население здесь часто именуется «нацией», хотя вопрос о том, насколько правомерно приравнивать нацию к группам, осознающим и разделяющим чувство национальной идентичности, как мы увидим в дальнейшем, чрезвычайно непрост. Однако и в этом подходе, взятом в отдельности, нет ничего неправильного. Работа, которая ведется на его основе, концентрируется на таких темах, как исчезновение местной и региональной автономии в рамках некой «рациональной» территории, толкуемое в понятиях политической централизации, распространения рыночных отношений, роста географической и социальной мобильности и усиления культурной однородности. И напротив, национальное чувство может рассматриваться и как отрицательная реакция на такие тенденции в том случае, если они выражают поползновения более влиятельных культурных групп, которые начинают восприниматься как инородцы.
И в такой точке зрения тоже в принципе нет ничего неверного. Однако и здесь проблемы возникают потом — когда данный подход распространяется на другие аспекты определения национализма. Так, на его основе националистические идеи или политика понимаются как результат развивающегося чувства национальной идентичности в рамках нации, — идентичности, вероятно выражающей интересы основных групп, вовлеченных в процесс централизации или распространения рынка, либо выражающей ценности ряда групп, которые обрели национальное самосознание благодаря преобразованиям в экономике, коммуникациях и политике. Хотя нам известно, что националистические доктрины и националистическая политика часто возникают в таких регионах и обществах, где у большинства населения отсутствует сколько-нибудь сильное или отчетливое чувство национальной идентичности. Мы также можем указать на ряд случаев, когда национальные чувства разделялись очень многими, но при этом они не связывались ни с выработкой националистических доктрин, ни с появлением значительных националистических политических движений.
Наконец, в фокусе такого подхода иногда бывает политика. Это подход, с которым я согласен, но важно признать его ограничения. Сами по себе значение и успехи националистического политического движения ничего не говорят нам об истории националистической доктрины или о том, до какой степени населением, на представительство интересов которого претендует националистическое движение, владеют национальные чувства. Я, однако, уверен, что историки иногда придают такую важность теме национализма в силу того, что имеют дело со значительным националистическим течением. Мало кто стал бы изучать работу интеллектуалов, которые развивали националистические доктрины и поддерживающие их мифы, если бы все это не применялось политически значимым образом. Что же до национальных чувств, то они столь размыты и переменчивы, что историки обычно избирают их в качестве объекта для изучения только тогда, когда эти чувства мобилизуются под влиянием политического движения.
Есть еще ряд других терминов, таких, которые тесно связаны с национализмом, и таких, которые необходимо отделять от него. В различении между «патриотизмом» и «национализмом» я не нахожу большой аналитической ценности. В первом звучит что-то похвальное, во втором — оскорбительное. Поэтому если термины «нация», «национальность» и «национальная группа» имеют какое-нибудь значение помимо осознанного чувства принадлежности к группе людей (то есть национального чувства), то это значение должно относиться к чертам, которые обычно считаются общими для всех членов нации, независимо от того, с кем они себя идентифицируют. Кое-кто из исследователей пытается соотносить национализм — в любой из его трех основных форм — с такими объективными групповыми характеристиками, но их аргументы никогда не бывают исчерпывающими и всегда сопровождаются признанием множества «исключений». Равным образом я бы отделил друг от друга понятия вроде народности и этничности, с одной стороны, и национализма, с другой, особенно когда первые рассматриваются в ряду объективных групповых характеристик.
Второй вопрос из области определений касается содержания положений националистических доктрин или целей националистического политического движения, или ценностей, ассоциируемых с национальными чувствами. Например, понятно, что приверженность идее территориальной экспансии национального государства и изгнание «чужаков» с национальной территории совершенно различны. Одни и те же люди могут разделять оба эти интереса, но отнюдь не обязательно, что они будут их разделять, и во многих случаях они их, очевидно, не разделяют. В одной националистической доктрине может утверждаться, что нация есть плод активной субъективной приверженности, а в другой — подчеркиваться, что нация — это расовая, языковая или религиозная общность, формирующаяся независимо от мнений ее членов.
Меня национализм интересует как политика. Если говорить о содержании этой политики, то, по моему определению, оно состоит из трех убеждений:
1.    Существует нация — конкретная группа, обособленная от всех остальных человеческих существ.
2.    Объектом политической идентификации и лояльности в первую очередь и главным образом является нация.
3.    Нация должна иметь политическую автономию, лучше всего — в форме суверенного государства4.
Я бы подчеркнул, что политические движения, в которых звучат такие заявления, характерны именно для современности, — это в значительной степени движения двух последних столетий. За прошедшее время они стали самыми значимыми из всех политических движений и внесли основной вклад в перекраивание политической карты мира. Они также способствовали закреплению господствующей политической идеи современности, согласно которой большая часть мира разбита на ряд государств, каждое из которых представляет собою нацию, и если в некоторых частях света этого пока не случилось, то, значит, должно случиться.
Наиболее важная цель всякой общей теории национализма — это объяснение того, почему подобные движения в настоящее время стали иметь такое большое значение.
В самом широком плане я выделил бы четыре подхода к национализму: «первоначальный», функциональный, повествовательный и современный. Современный, и единственный общий подход, состоятельность которого не вызывает у меня сомнений, я бы, в свою очередь, поделил на несколько различных подходов.
ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ,ФУНКЦИОНАЛЬНЫЙ И ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНЫЙ ПОДХОДЫ
Первоначальный подход

Грубейшую из форм, которые может принимать «первоначальный» подход, придают ему сами националисты. Основная идея заключается в том, что их нация существует издавна. Ее историю можно проследить через века. В некий былой период эта нация знала величие, и прежние герои и золотые века способны вдохновлять ее сегодняшних членов.
Проблема этого подхода в том, что он слишком сильно расходится с очевидными фактами. Национализм как доктрина вполне современен, даже если Кедури, вероятно, несколько преувеличивает, когда заявляет, что он был «изобретен» в начале XIX века1. Национализм как политика также весьма современен. До XVIII века политическое действие обосновывалось только в династических либо религиозных терминах, хотя временами можно было различить слабые ссылки на национальную идентичность".
Более приемлемая версия такого подхода недавно была предложена на обсуждение Энтони Смитом7. Смит утверждает, что этническая идентичность не является новым изобретением. Уже давно существовали народности, историю которых можно проследить — по крайней мере в Европе и на Среднем Востоке — в течение веков, если не тысячелетий. Он определяет народности как «носящие определенное имя человеческие популяции с общими мифами происхождения, историей и культурой, с привязанностью к конкретной территории и чувством солидарности»8.
Смит выступает против таких теоретиков, как Геллнер, в чьей модели аграрной империи не остается места (или, в лучшем случае, оно является маргинальным) для чувств идентичности, которые овладевали различными сословиями в пределах определенного региона9. Он, напротив, полагает, что модель аграрной империи не исчерпывает всех характеристик аграрных обществ. Бывают общества и другого типа: города-государства, автономные крестьянские общины. Бывают и иные отношения между различными группами — более сложные, чем те, что могут сложиться в рамках аграрной модели. Затем он переходит к классификации различных типов народностей, подразделяя их, например, на горизонтально-аристократические и вертикально-демотические типы. Очевидно, что такое деление может быть тесно связано с делением наций Центральной Европы на «исторические» и ♦ неисторические» или различием между доминирующими и подчиненными культурными группами, такими, как венгры и славяне10.
Смит признает, что между народностями и современными нациями нет сколько-нибудь прямых или причинно-следственных связей. Помимо выше определенных характеристик, присущих народностям, современные нации обладают юридическим, политическим и экономическим единством. Он знает, что многие народности так и не стали современными нациями. В своей более поздней книге11 он ясно обозначил те современные трансформации, которые необходимы для того, чтобы из народности выросла нация. И все-таки он готов настаивать на том, что объективная реальность прошлых народностей имеет значение для современных наций. Без того, что он называет «мифо-символическими комплексами», которые образуют и выражают этническую идентичность, современный национализм был бы не более чем вздорным и беспочвенным измышлением. Сегодняшний националист-интеллектуал или политик развивает свои идеи, опираясь на существующие этнические идентичности. Чем идентичность сильней и устойчивей, тем успешнее оказывается современный национализм.
Между прочим, Смиту удается нащупать некую разумную середину между теми националистами, которые просто утверждают, что нация имеет продолжительную историю, и теми, которые рассматривают нацию как специфичный и современный конструкт. Однако, не споря с его положением о том, что этническая идентичность все же имела какой-то вес в прошлые времена и что она может накладывать некоторые ограничения на претензии, выдвигаемые современным национализмом, я не нахожу данный подход особо полезным для того, чтобы хоть в какой-то степени понять национализм.
Во-первых, очень важно разобраться с функциями и значением этнической идентичности. Лично мне даже в собственных аргументах Смита очень важным кажется то, что досовременная этническая идентичность не была институционализирована. Интересно, что три элемента современной национальности, которые, по Смиту, отсутствовали в до-современных народностях, — это юридическая, политическая и экономическая идентичность. Вот именно они и составляют важнейшие институты, в которых национальная идентичность способна обрести форму. Проблема идентичности, складывающейся вне институтов, особенно таких, которые способны объединять людей, рассредоточенных на огромных социальных и географических пространствах, — в том, что она неизбежно фрагментарна, прерывиста и слабо ощутима. Это, например, касается этнической идентичности родственных групп. Обычно когда мы определяем какую-либо до-современную этническую идентичность, то, как правило, она относится к более крупным институтам — таким, как церковь или правящие династии. Однако такие институты несут в себе иную идентичность, яростно конфликтующую с идентичностью этнической группы.
Сложно узнать, какую роль играли для отдельных священников или королей их «этнические высказывания», но можно предположить, что они могли делаться, только пока выполняли какую-то функцию1,1. И также почти невозможно узнать, какое значение эти заявления и связанные с ними мифы и символы имели для большинства населения, которое так или иначе было связано с подобными институтами. По-видимому, мы можем выделять общие культурные модели сравнительно широкого уровня (например, в художественных стилях), но мы не знаем, какое значение это имело в терминах чувства идентичности, а равно не можем быть уверены в том, что данная модель не является прежде всего продуктом наших собственных эстетических категорий.
Во-вторых, больше всего бросается в глаза отсутствие преемственности между прежней этнической и современной национальной идентичностью. Да, националисты — интеллектуалы и политики — действительно монополизируют мифы и символы, унаследованные от прошлого, и вплетают их в свою аргументацию, призванную закреплять национальную идентичность и оправдывать национальные притязания. Однако крайне трудно соотнести степень их успеха с «объективной» важностью таких мифов и символов. Нам известно, что во многих случаях современные националисты сами придумывали мифы; на ум приходит, в частности, эпос об Оссиане, сыгравший такую важную роль в современной националистической мысли валлийцев. Принимая во внимание то почтение, которое националисты испытывают к истории, доказательство того, что этот эпос представляет собой современное творение, очевидно, должно было вызвать у них глубокий стыд, — но это скорее имеет отношение к вопросу о националистическом видении истории, чем к вопросу о силе этнической идентичности. Более того, понятно, что современный национализм видоизменяет подобные мифы и игнорирует те, что идут вразрез с его собственными целями. Также известно, что многие влиятельные националистические движения современной эпохи преуспели и невзирая на то, что богатая национальная история имела к ним слабое отношение. Можно ли всерьез заявлять, что ливийская идентичность в чем-то менее прочна, чем египетская; или что идентичность словаков не столь сильна, как у венгров? В ряде случаев выработка богатого «мифо-символическо-го комплекса» не принимает легко узнаваемых «интеллектуальных» форм, и она остается далека от тех высоко культурных интересов, что вдохновляют большинство исторических исследований. Например, стены большинства зданий в протестантской, равно как и в католической части Белфаста, покрыты граффити, пробуждающими сильное чувство национальной идентичности, каковое в случае протестантов не находит существенного отражения в работах интеллектуалов.
Понятно, что должно было существовать нечто такое, к чему националисты могли бы апеллировать. Бессмысленно затевать большую игру с языком и языковыми различиями, если на самом деле серьезных различий между языками нет. Поэтому о румынском языке вполне можно сказать, что он есть одна из объективных основ, на которых строится румынский национализм. Однако и здесь я хотел бы остановиться на отсутствии преемственности между старым и новым национализмом. Сведение нескольких употребительных диалектов в единый письменный язык является современным и творческим достижением, которое в зависимости от научных и политических интересов может давать разные результаты. Идея, согласно которой язык — это основа политических различий, является современной. Только с тех пор, как язык был сделан институционально значимым — в трех современных составляющих национальности: праве, государственности, экономике, — он приобрел и значение политическое. Официальная языковая политика, такая, как при Иосифе II, вынуждала, например, тех, кто говорил по-венгерски, изменять своему латинскому Пп^иа ?гапса и противопоставлять венгерский язык немецкому. Расширение структуры «общественного мнения», выражающееся в умножении числа популярных газет, периодики и брошюр и часто связанное с возрастающим значением выборных органов, которые решают государственные вопросы, также способствовало важности выбора и стандартизации языка. Все усиливающееся значение языка для судов, пользующихся одним определенным наречием, особенно в устной форме, сделало выбор языка предметом всеобщей заинтересованности. Распространение рыночных отношений, и особенно соседство различных языков или этнических групп в одних регионах (как правило, городах, но также и шахтерских поселках), возможно, имело аналогичный эффект. Наконец, именно в современный период произошел скачок в развитии массового образования. Например, использование местных языков в начальном образовании, благословленное Иосифом Вторым, одновременно подогрело интерес к употреблению румынского и славянских языков и было воспринято как угроза теми, кто говорил по-венгерски.
Другими словами, язык начинает иметь значение не только как кладезь национальной культуры и памяти, как хранилище мифов, но также как сфера политического, экономического, юридического и образовательного интересов. Я бы даже хотел подчеркнуть, что когда он являет собою не более чем первое, то его значение действительно крайне ограничено и сводится к интересам разве что самозваных культурных элит. Иногда такие элиты берут власть, как в Ирландии, и используют государство для форсирования мер в отношении языка, но ясно, что это имеет очень ограниченные последствия. Английский остается господствующим языком, даже притом, что во всех школах изучают гэльский. В Шотландии и Уэльсе, где государственная власть играет куда меньшую роль в решении подобных вопросов (в Уэльсе большую, чем в Шотландии), гэльский и валлийский языки уцелели только как языки сообществ в высокогорных районах, либо их сохраняют маленькие группы энтузиастов от культуры. Во всех других случаях язык вымирает. И потом уже никто не помнит о том, что когда-то существовал язык, с которым связывался потенциал национальной идентичности, — поскольку не осталось никого, кто мог бы развивать этот потенциал в теории либо на практике. Забвение, наряду с памятью, играет большую роль в аргументации, касающейся древних истоков современных наций.
Единственными институтами в аграрных обществах, стоящими над всей местной спецификой и способными упорядочивать и воспроизводить «мифо-символические комплексы» этнической идентичности, были церкви и властвующие династии. Хотя именно для этих институтов и представляет угрозу современный национализм. В ряде случаев в Европе позднего средневековья и ранней современности можно обнаружить и такие династии, которые опирались на собственный «рациональный» образ, — как правило, в качестве средства борьбы с институтами, выражавшими притязания универсального характера, такими, как католическая церковь или Священная Римская империя. Однако я сказал бы, что их политика имела весьма ограниченные успехи, если только она не сочеталась с расширяющимся влиянием таких институтов, которые тоже могли противостоять монархической власти, как, например, английский парламент13.
Более важным и более трудным является понимание отношений между этнической идентичностью и религией. Я готов согласиться с доводом Гел-лнера о том, что для аграрных империй, в которых велико влияние церкви, характерно, что духовенство отвечает за кодификацию доктрин, притязающих на универсальную значимость14. Эти религии, особенно если они прозелитского типа, как христианство или ислам, не могут мириться с местной специфичностью и замкнутостью этнической принадлежности. В лучшем случае они станут использовать эту принадлежность как средство своего проникновения в сообщества, чтобы затем подорвать или отодвинуть на второй план местечковые суеверия и их хранителей.
Тем не менее очевидно, что церкви явились основным рычагом для развития современной национальной идентичности. Например, в империи Габсбургов греческая православная и униатская церкви сыграли главную роль в развитии румынского националистического движения. В Османской империи независимые христианские институты имели решающее значение для раннего развития греческого, болгарского и сербского национальных движений15.
Отчасти это следствие поражения идей универсалистского толка. Османы отказались на своих европейских территориях от исламской прозелитской миссии. Единственные церкви, которым они предоставили формальную региональную автономию, были христианские. Эти церкви явились естественным объединяющим институциональным началом для движений за независимость в XIX веке, возникших как реакция на крушение и распад Османской империи.
На большей части Европы поражением универсального христианства стала Реформация. Акцент на важности использования местного языка и протест против иерархической власти духовенства способствовали тому, что церковь стала гораздо ближе к мирянам и конкретным языковым группам. Если крупные крестьянские сообщества, такие, как румынские, имели собственные, не всем в государстве угодные, церкви с небольшим штатом священников, то это также могло служить объединительным началом для последующих движений за национальную независимость.
Таким образом, в целом я сделал бы вывод, что «первоначальный» взгляд на национальность не является особо полезным. До-современная этническая идентичность не имеет достаточного количества институциональных ипостасей, выходящих за локальные рамки. Практически все основные институты, которые создают, сохраняют или передают национальную идентичность и увязывают ее с какими-либо интересами, относятся к современной эпохе: это парламенты, массовая литература, суды, школы, рынки труда и так далее. Два единственных до-современных института, которые, возможно, играли такую роль, — правящие династии и церкви, — находятся в крайне двойственном отношении к этнической идентичности. Только в том случае, когда такие династии или церкви вступают в конфликт с другими, как правило, более могущественными династиями или церквями, мы можем говорить о том, что они становятся средствами для достижения национальной идентичности. Но и тогда монархи, представители судов и духовенства сохраняют крайнюю подозрительность относительно апелляций к национальному, и, как только национальное движение приобретает более массовую поддержку и воплощается в более современных институтах, они зачастую вступают в конфликт с более «продвинутыми» в этом смысле рационалистами. Совершенно ясно, что именно так и произошло, например, в Ирландии. Национальная идентичность в существе своем современна, и именно с такой предпосылки должен начинаться всякий осмысленный подход к данной теме.
Функциональный подход
Разнообразие функций, которые можно приписать национализму, практически бесконечно18.
Во-первых, у него есть функции психологические17. Часто звучат утверждения о том, что людям необходимы «идентичности». Национализм способен удовлетворять такую потребность. Подобный аргумент зачастую привязывают к объяснению кризисов идентичности, к которым приводит крушение религиозных верований или которые сопутствуют краху традиций. Люди, оторванные от своих деревенских корней, расставшиеся со своими родственниками и духовными отцами, перемещенные в безличные города, могут найти нечто весьма комфортное для себя в такой идентификации, которую обеспечивает им национальная принадлежность. Более того, в этом чуждом мире, сталкиваясь со сложной смесью языков и этнических групп, они начинают отчетливо сознавать свою собственную идентичность именно в языковом и этническом плане.
У историка в связи с этим подходом возникает масса проблем. Идея «потребности в идентичности» уже сама по себе проблематична и чревата аргументацией, не выходящей за пределы логического круга. (Если люди придают такое значение конкретной идентичности, это значит, что они «нуждаются» в ней, но в то же время это единственный способ, которым данная потребность заявляет о себе.) То, что типы этнических конфликтов, которые принято связывать с современным ростом городов, имеют какое-то очень непосредственное отношение к развитию национализма, отнюдь не является очевидным. Во множестве случаев, например в Соединенных Штатах Америки, эти явления в значительной мере обособлены друг от друга. Национализм часто находит поддержку не у тех индивидов и групп, которых, вероятно, больше всего затрагивают подобные сдвиги. Если кому-то удается найти менее расплывчатые основания для использования аргументов, связанных с этнической или языковой идентичностью (например, использовать их для того, чтобы не допустить посторонних к скудным ресурсам, таким, как рабочие места и жилье), то они становятся более предпочтительными, чем пространные доводы о потребности в идентичности18. Это будет означать, что опасность использования таких аргументов возникнет только после того, как потерпят неудачу более специфичные и доказуемые объяснения.
Кроме того, проблема аргумента такого рода заключается и в его историческом обосновании. Дабы доказать положение о том, что потребность в национальной идентичности является исключительно современной, необходимо привязать ее кризис к неким сугубо современным изменениям (падению авторитета религии, индустриально-урбанистическому развитию). Но такого рода обоснования выходят за рамки функционального подхода. Например, аргумент Геллнера, согласно которому социальная структура как основа индивидуальной идентичности сменяется национальной культурой, является не столько аргументом относительно «функции» культуры в современных условиях, сколько аргументом относительно того нового значения, которое культура и идентичность приобретают в современном мире". Вполне может статься, что существует целый ряд совершенно конкретных функций, которые могут выполнять претензии на национальную идентичность — например, сохранение права на труд или политическая мобилизация, — но они возможны только в том случае, если современность приобрела всеобщий характер и культура в современных условиях играет роль источника идентичности.
Точно так же дело обстоит и с другими функциональными аргументами. Таким же образом можно интерпретировать одно из объяснений марксистского толка — согласно которому национализм обслуживает классовые интересы. Известно, что в некоторых случаях группы буржуазии действительно привязывают националистические аргументы к своим интересам. И, конечно, также понятно, что в других случаях некоторые разновидности национализма противоречат интересам буржуазии (эти разновидности, в свою очередь, могут быть связаны с интересами других классов). Развивать этот аргумент далее можно, лишь поставив вопрос о том, почему в историческую эпоху капитализма новый тип идеологии был связан с классовым интересом. Почему буржуазия не могла использовать для своих целей старую — религиозную или династическую — идеологию? И ответ должен быть таков, что в структуре буржуазии как класса и в ее отношениях с другими классами и государством есть нечто отличное от черт, присущих прежним правящим классам. И далее можно утверждать, например, что сердцевину этих ее отличий от предыдущих эпох составляет разделение экономической и политической власти. Буржуазия не может достичь политической мощи и идентичности, используя наличные политические институты; вместо них центральную роль начинают играть идеи утверждения нового образа жизни (надежда на самого себя, предприимчивость), часто воплощенные в культурных институтах (раскольнических религиозных группах, профессиональных ассоциациях, образовательных учреждениях и так далее), а затем его политического «представления» в парламентах и структурах общественного мнения. Буржуазия скорее «правит» посредством «влияния», как экономического, так и культурного, чем путем прямой узурпации власти. Отсюда можно перейти к рассмотрению центральной роли культурно-политических идентичностей, и особенно роли национальной идентичности, а также процесса их распространения на другие классы и государство.
Вместо того чтобы говорить о состоятельности этих аргументов, скажу только, что от функционального подхода необходимо переходить к структурному, который увязывает центральную роль национальной идеи с современностью.
По аналогичной логике действуют и другие функциональные аргументы, например, такие, согласно которым «функция» национализма состоит в содействии модернизации. Национализм, несомненно, уже использовался с такой целью (хотя также и с другой целью, то есть зачастую против модернизации). Однако ясно, что изначально национализм явился одним из аспектов «незапланированной» современности. Только позднее, когда идеи и современности, и национализма зазвучали осознанно и весомо, люди смогли целенаправленно применять идею национализма для содействия модернизации. Но даже в этих случаях, разумеется, необходимо строго различать между таким намерением и тем, насколько успешно или почему успешно это намерение осуществилось.
В связи с этим возникает более общее возражение против функциональных объяснений, поскольку оказывается, что их сторонники могут отвечать только на вопросы «как», но не могут отвечать на вопросы «почему». Один из способов применения функционального подхода для объяснений национализма заключается в указаниях на осознанные намерения. Кто-то хочет использовать национализм с целью (т. е. как функцию), которая важна для него. Другой способ — это указать на некую обратную связь, которая делает конкретную функцию более выпуклой: например, функция конкуренции состоит в развитии экономики посредством таких механизмов, как банкротство, благодаря которому из игры выходят менее эффективные фирмы, тем самым высвобождая ресурсы, способствующие участию в соревновании новых фирм. Проблема, однако, заключается в том, чтобы объяснить, как такие отношения формируются. Национализм не может начинаться как сознательный проект модернизации, если только мы не приписываем националистам феноменальные провидческие способности или феноменальную власть; и точно так же он не может «функционировать» в этом смысле до тех пор, пока не станет нормальным компонентом в рамках нового комплекса социальных устоев. Следовательно, мы вынуждены выходить за пределы функциональных обоснований в поле структурного подхода, в свете которого национализм предстает как одна из составных частей современности20.
Повествовательный подход
Многие историки воспринимают подъем национализма как данность. Исходя из этого, они могут просто рассказывать историю его возникновения. Это возможно как на уровне конкретных случаев, так и в более общем плане.
Поэтому типичная «национальная» история начинается с традиционного, до-национального положения вещей. Например, историки Германии начнут свой рассказ со Священной Римской империи XVII и XVIII веков. Историк укажет на многие слабые стороны традиционных имперских институтов и множества малых политических образований. Затем его внимание переключится на более новые и динамичные группы и институты, в данном случае — на территориальные государства (особенно Пруссию) и носителей современных идей и практик (предпринимателей, образованных чиновников). Основная линия в этой истории отражает то, как традиционные институты более или менее скоро разваливаются под натиском новых сил а современные силы, в свою очередь, объединяются и умножают друг друга. Здесь бывали критические периоды стремительного прогресса (1813—15, 1848, 1866—71 гг.), сменявшиеся периодами застоя или даже отступлений назад, хотя и в течение таких периодов создавались и крепли силы национальных движений. Сами националисты, конечно, сыграли в разработке таких историй главную роль. Элементы истории были придуманы еще до ее реальной развязки. Фон Трейчке и фон Зибель, например, дали новую интерпретацию немецкой истории еще до объединения Германии Бисмарком, хотя эти интерпретации прямо не обосновывали какой-то конкретной формы объединения. Просто брались аналогии из ранней истории (например, в интерпретации Дройзеном Александра Великого образ брутального македонского полководца, завоевателя более цивилизованных частей Греции, отчетливо намекал на роль Пруссии).
Более того, сама повествовательная форма с ее канонами — завязкой, кульминацией и развязкой — могла становиться реально важным элементом национального движения, представляя его как линию прогресса, итог которого еще предстоит воплотить в будущем. Позднее могли создаваться более торжественные и консервативные повествования; но все критические формы национализма предпочитали представлять свою историю как все еще ждущую завершения. Таким образом, на повествовательную модель могли опираться и либеральные, и консервативные, и радикальные формы национализма.
В конце концов академические историки, не движимые прямыми политическими интересами, вычистили бы из своих рассказов наиболее явно пропагандистские и партийные черты националистических воззрений. Однако они часто воспринимали повествование как надлежащую форму исторического рассмотрения, национальную принадлежность — как то, что придает границы и тождество их предмету, а возникновение, экспансию и успех национальных движений — как собственно принципиальную тему своей истории21.
Такую же форму могли принимать и более общие истории, относящиеся к Европе или современному миру. Вполне вероятно, что сейчас эта форма переживает приток новых сил, связанный с текущим развалом последней многонациональной империи — Советского Союза и его сателлитов в Восточной Европе, и нам еще придется познакомиться со множеством воззрений, авторы которых будут настаивать на трактовке Советского Союза как искусственного барьера в современной истории, который задержал подведение итогов национальной истории в Восточной и Центральной Европе.
Проблема, конечно, кроется в том, что повествование ничего не объясняет. Оно строится на крайне сомнительных допущениях22. Так, например, часто предполагается, что история современного мира — это история «возникновения» нового и «заката» традиционного. Однако абсолютно ясно, что значение и содержание национальных идей в начале такой истории сильно отличались от того, какими они были в конце. Немецкий «националист» в 1800 году стоял за нечто весьма иное, нежели его двойник в 1870-м2'. Достаточно осознать, что в модернизацию входит преобразование всего и вся, — и станет очевидно, что она отнюдь не сводится к росту одной константы — «современной» — за счет другой константы — «традиционной».
Во-вторых, в повествовании, как правило, не учитывается случайный характер некоторых результатов. Разумеется, невозможно доказать, что обстоятельства могли сложиться иначе, как невозможно доказать, что все должно было сложиться именно так, как сложилось. Но зато нетрудно показать, что все произошло не так, как многие в то время хотели или предчувствовали, и что над этим по крайней мере стоит задуматься. Например, в 1866 году многие свидетели эпохи не думали, что Австрия так быстро капитулирует перед Пруссией. Между этой капитуляцией и развитием немецкого национализма нет очевидной связи. Повествование, которым движет идея победы и сюжет которого основан на том, что было и что должно было стать с Германией в соответствии с данной идеей, игнорирует это чувство случайности и вероятности. В то же время повествование, в котором подобные события отражаются как случайность (счастливая или роковая), чревато такой опасностью, как представление формирования национального государства в качестве чего-то непредсказуемого24.
Повествование, несомненно, нуждается в теоретизации, чтобы обеспечивать осмысленную трактовку происходящего и чтобы читатель мог понимать, почему национализм и формирование нации-государства (хотя и не обязательно всякий национализм и всякое мыслимое формирование нации-государства) являются столь повсеместными характеристиками современности. Чтобы достичь такой теоретизации, необходимо понять, как идея национализма соотносится с общим процессом модернизации.
Заключение
В рамках «первоначальной», функциональной и повествовательной трактовок национализма существует множество интересных догадок и отдельных истинных положений. Однако все они равно неадекватны в качестве отправных пунктов для понимания национализма. Нам необходима такая структура, которая начиналась бы с определения места национальной идеи в контексте современности. Сейчас я и перейду к рассмотрению нескольких подходов, начинающихся именно таким образом.
НАЦИОНАЛИЗМ И ТЕОРИИ СОВРЕМЕННОСТИ
Именно потому, что рассмотрение национализма как доктрины, как политики и как массовых чувств предполагает постоянное расширение сферы исследования, мы имеем возможность фокусироваться, в частности, на более или менее широких аспектах современности. Кто-то сосредоточивает внимание на трансформациях, происходящих в среде элит и ведущих к созданию и восприятию националистических идей. К этой категории я отнес бы глубокий сравнительный труд Мирослава Хроха25. Есть такие (например, я), кто концентрируется на трансформациях в сущности власти, ведущих к появлению и восприятию националистической политики. Другие уделяют основное внимание таким трансформациям общественных институтов, которые приводят к возникновению и распространению среди широких слоев населения националистических чувств. В эту категорию я включил бы работу Эрнеста Геллнера.
Перемены в сознании и националистические идеи
Для анализа первого типа работ я выберу книгу Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества»28.
Андерсон начинает свое исследование с вопроса, поставленного в самом названии его книги. Нация — это воображаемое сообщество. Этот особый тип воображения принадлежит современности. Это не значит, что нация противопоставляется «реальным» сообществам; все сообщества — воображаемые. Главное — это понять, как возник именно такой тип воображения.
Для воображения данного типа характерно, что люди представляют себе нацию как ограниченное, построенное на принципе исключения сообщество, полагают, что оно является (или должно быть) суверенным и что такое сообщество заслуживает некоторых жертв, в конечном счете даже собственной жизнью. Эти моменты весьма отчетливо перекликаются с приведенными мною выше определениями стержневой доктрины национализма.
Итак, на протяжении всего своего исследования Андерсон развивает взгляды на то, как возникло подобное воображение. Особенно важную роль в этом свете играет опыт культурных и политических элит в колониальных провинциях имперских государств, и в частности в эпоху и под влиянием капитализма, а также развитие местных языков и того, что Андерсон называет «книгопечатной культурой».
В моей статье не хватит места на то, чтобы обстоятельно рассмотреть, как Андерсон отстаивает свою позицию. Я хотел бы только сказать, что он развивает ее весьма блестяще и убедительно, хотя, как мне думается, его точка зрения абсолютно справедлива лишь для определенных случаев (Латинской Америки, британской части Восточной Африки, французского Индокитая), менее убедительна для других случаев (России, Индии) и, на мой взгляд, у нее были бы серьезные проблемы в применении ко многим случаям в Европе. Причина в том, что позиция Андерсона более уместна там, где существует тесная связь, даже тождество, между группами, развивающими культурные концепции национальности, и группами, которые нередко изначально нацелены на сотрудничество с имперским государством, являющимся центром националистической политики. Она также более уместна в применении к подчиненным культурным группам, находящимся на периферии больших многонациональных государств, нежели к доминирующим группам, пребывающим в их центре.
Это, в свою очередь, выявляет главную проблему как подхода Андерсона так и любого другого подхода подобного типа. С его помощью легко объяснить, как могут возникать новые виды идей о сообществах и как они должны упорядочиваться в рамках определенных культурных элит. Однако нельзя объяснить, почему они должны вызывать какой-то отклик у тех, кто стоит у власти, или у широких слоев населения. И действительно, можно указать на различные варианты элит, развивающих такие идеи, выстраивающих новые «мифо-символические» комплексы, которые тем не менее остаются в стороне от большой политики и от общественной жизни.
Если принять «теорию стадий» национализма, согласно которой последний начинается с разработки идей, затем выражается в организации политических движений и достигает кульминации, становясь общепринятым чувством, владеющим обществом в целом, то данный подход по крайней мере поможет нам разобраться в том, как делается первый шаг. Однако я полагаю, что у этой теории стадий есть также свои проблемы. Например, в некоторых случаях полноценное националистическое мировоззрение не может сложиться до организации националистического политического движения, либо оно должно быть заимствовано извне. Я бы также отметил, что те, кто организовывал эффективную политику сопротивления деспотизму Османской империи на Греческом полуострове, считали целесообразным говорить об этой политике в понятиях эллинского мировоззрения, которое в основном было сформировано западными европейцами и имело существенное влияние на правительства и общественное мнение Запада.
Получается, что подход, призванный объяснять развитие новых политических идей, не может одновременно давать понимание развития новых политических движений или общественных чувств. Есть немало доводов в пользу такой точки зрения, и я убежден, что его положения справедливы и для подходов, фокусирующихся на государстве или на обществе. Тем не менее хочу повторить ранее высказанное положение: мы в таких идеях главным образом заинтересованы потому, что они становятся политически значимыми. Я также считаю, что если и пока подобные идеи не «закрепятся», став частью политического движения, представителям которого приходится вести переговоры с властями и создавать себе поддержку в недрах общества, они будут оставаться во многом смутными и отрывочными.
К примеру, среди культурных элит в период между 1800 и 1830 годами существовали разные концепции немецкой национальности. Точка зрения, с которой Андерсон подходит к национализму, может быть продуктивно использована для понимания того, как развивались эти концепции. Однако в этих концепциях было что-то не от мира сего; они не являлись учениями и не оформились на основе чего-либо большего, чем чисто интеллектуальные принципы. Между тем, как только стало складываться либеральное националистическое движение, стремящееся к тому, чтобы влиять на правительства, укреплять дальше уже имеющиеся институты, такие, как Таможенный союз, и находить поддержку в немецком обществе, то националистические концепции сразу приняли более определенную форму, которая впоследствии стала еще прочнее благодаря трудам политических публицистов. Иными словами, националистическое «воображение», став частью политического процесса, изменило свой интеллектуальный характер.
Перемены в общественных институтах
Андерсон ссылается на распространение капитализма, однако в его основном объяснении он играет только роль фона. Хрох гораздо более тщательно соотносит формирование национализма элит с капиталистическим развитием — посредством точных сравнений и детального изучения регионов и групп, которые в таких национальных движениях играют ведущую роль.
Однако, кроме понимания политического фактора, который также определяет форму национализма, проблема состоит еще и в объяснении того, почему национализму суждено было стать широко разделяемой и поддерживаемой идеей. Я уже показывал, что всякая точка зрения, которая связывает это с тем, что национализм есть функция того или иного группового интереса, не достигает сути вопроса.
Геллнер предлагает нам именно тот анализ, который доходит до самой сути. В самом общем плане он доказал, что культура в современном обществе не только становится обособленной сферой, но в условиях мобильного, стремительно меняющегося процесса индустриализации она также способна подготовить основу для идентичности, то есть выполнить роль, которую более не могут играть социальные структуры. Прибавьте сюда его рассуждения о том, как индустриальное общество, всеобщее образование и формирование сферы народной культуры все вместе способствуют возникновению «стандартной» национальной культуры, и вы получите весомый набор понятий, помогающих разобраться в том, почему национальная идентичность есть явление современное — особое, но при этом очень широко распространенное.
Позвольте мне и здесь, как в случае с Андерсоном, незамедлительно оценить силу, значение и убедительность авторской аргументации. Есть конкретные пункты, которые вызывают вопрос: это, например, объяснение того, как сложилась система массового образования. Геллнер считает ее истоком потребности в минимально обученной (скажем, хотя бы основам грамотности) рабочей силе. Очевидно, что это аргумент в поддержку его общего тезиса о специализации культуры и потребности в приведенном к единому стандарту национальном языке. Однако это всего лишь функциональное объяснение со всеми теми проблемами, которые я уже выше упоминал. Совершенно ясно, что во многих случаях в основе расширения школьной системы лежали иные мотивы — такие, как дисциплина, филантропия и озабоченность новыми проблемами молодежи, возникающими ввиду изменения связей между домом, возрастом и трудом. Трудно выделить механизм, определяющий «выбор» массового образования в ряду других возможностей. А стало быть, трудно согласиться с предположением о том, что между «потребностью» индустриального общества в рабочей силе, предъявляемой массовому школьному образованию, и «обеспечением» такого образования существует самая прямолинейная связь.
Однако, в целом я хотел бы согласиться с его утверждением о том, что существует тесная и действительно необходимая связь между формированием индустриального общества и формированием «стандартных» национальных культур. Это столь же во многом сопряжено с рыночными отношениями и усиливающимся проникновением вниз по общественной вертикали таких институтов, как суды, армии, основанные на воинской повинности, и бюрократия служб социального обеспечения, сколь и с неоспоримым развитием всеобщих начальных школ. Очень сильна его мысль о том, что большинство общественных взаимодействий в индустриальных обществах происходят в рамках «культурных зон», которые во все возрастающей степени определяются национальной идеей.
Основную проблему я вижу здесь в том, как связать этот аргумент с феноменом национализма. Во-первых, многие националистические доктрины и многие националистические политические движения расцвели в таких обществах, которым еще только предстояло претерпеть переход к индустриализации. Во-вторых, такой трансформации подверглись только некоторые части мира, тогда как широкое распространение национальных чувств можно наблюдать и в тех частях мира, которые пока не достигли подобной фазы. Коммерческое сельское хозяйство, массовое образование и современные системы коммуникации — все это может вести ко многим из тех же последствий, которые Геллнер связывает с индустриализмом. Даже будучи где-то зависимыми от индустриализма (как от модели и поставщика ресурсов), эти факторы все-таки ослабляют закономерности, установленные теорией Геллнера. Итак, здесь есть два момента: в неиндустриальных обществах есть средства распространения национальной культуры, и в неиндустриальных же обществах есть политически значимые формы национализма. Можно добавить сюда и третий момент: то, что национализм как специфическое политическое движение часто бывает довольно слаб в культурно однородных индустриальных обществах, живущих в границах современных наций-государств. Таким образом, ясно, что здесь необходимо четко отделять друг от друга несколько разных вещей. В частности, связь между национализмом (как отличным от участия в широко разделяемой национальной культуре) и индустриализмом на самом деле нигде не является такой тесной, как она подается в воззрениях Геллнера.
Я не сомневаюсь в том, что более всего национальные культуры развиты в индустриальных обществах, и это основным образом сказывается на характере национализма в подобных обществах. Однако мне кажется, что соответствие между такими обществами и национализмом — будь то доктрина, политика или чувства, общие всем, — является крайне нестрогим.
Национализм и политическая модернизация
Лично я предпочитаю начинать с того, чтобы рассматривать национализм как политику. С одной стороны, политические движения могут быть связаны с политическими доктринами. (Каковы источники тех идей, что используются националистическими движениями?) С другой стороны, они также могут быть связаны с чувствами, которые разделяют широкие массы. (В какой мере националистические движения способны обеспечивать себе широкую базу поддержки и какую роль играет в этой мобилизации их обращение к национальному чувству?) Стоит, однако, отметить, что в отдельных случаях эта связь может носить достаточно негативный характер. Националистическое движение порой игнорирует националистов-интеллектуалов и черпает стимулы из сферы религиозных ценностей; порой оно достигает больше успеха благодаря контактам с элитой общества и связям с правительством, чем рассчитывая на массовую поддержку. Наконец, такая мобилизация масс, которая подчас действительно происходит, может быть связана скорее с его апелляцией к групповым интересам или ценностям ненационалистического порядка, нежели с националистическими пропагандой и деятельностью.
Однако, как я уже отмечал, националистическое политическое действие на самом деле способно привести к возникновению более связной системы доктрин и чувств, и, кроме того, оно позволяет более четко оценить их значение. Необходимость политического действия со стороны как оппозиционных движений, так и правительства организует и ориентирует идеи на практические задачи, придает аморфным чувствам конкретную направленность. В этом случае оценить их значение довольно несложно, достаточно лишь задаться вопросом о том, насколько существенную поддержку могут снискать себе такие политические движения внутри общества; а вот оценка значений идей и чувств «самих по себе» представляет серьезную трудность. Политические движения, как правило, предоставляют историку богатый выбор ресурсов, которые он мог бы противопоставить пустой спекуляции или натянутым обобщениям, имеющим под собой чрезвычайно скудную фактическую основу. Полагаю, что все эти вполне практические соображения уже в достаточной мере указывают на то, что к национализму прежде всего следует подходить как к политике.
Наш следующий шаг должен состоять в том, чтобы применить это правило к тому контексту, в котором возникновение национализма обусловливается процессом модернизации. В целом я бы поспорил со взглядами Геллне-ра на современность. К примеру, можно начать с идеи о том, что модернизация включает в себя фундаментальные перемены в общем разделении тру да27. Под этим подразумевается, что в отличие от экономического разделения труда самые широкие категории человеческой деятельности — принуждение, познание и производство (или, используя более условные термины, — власть, культура и экономика) — получают новое определение и по-новому соотносятся друг с другом. Здесь я прежде всего хочу обратиться к тому, что назову переходом — в Европе — от корпоративного разделения труда к функциональному. Корпоративное разделение труда я отношу к обществу с очень сложным ранжиром функций, при котором, однако, набор различных функций осуществляется определенными институтами, обычно действующими от имени какой-то конкретной группы. Например, идеально-типическая гильдия выполняет функции экономические (регулирование производства и распределение конкретных благ и услуг), функции культурные (забота об общем и профессиональном образовании трудовой смены, организация основных видов рекреационной и церемониальной деятельности членов гильдии, вплоть до отправления религиозных обрядов) и функции политические (обращение в суд с исками и штрафными санкциями к членам гильдии, автоматическое представительство в местных правительствах). Церкви, уезды, крестьянские общины и даже монарх с его статусом привилегированного землевладельца обнаруживают столь же многофункциональные характеристики. Не стоит изображать подобное разделение труда как в той или иной мере согласованное или «органичное». В нем есть масса конфликтных пунктов; в исполнении некоторых функций отдельные институты претендуют на тотальные или по крайней мере решающие, верховные полномочия (как церкви и религиозные доктрины; монархи и закон), хотя обычно они зависят от других институтов, которые реально осуществляют эти функции на своих более низких уровнях. Здесь ведутся споры и о том, где должны пролегать границы компетенции разнообразных институтов, а в рамках самих этих институтов происходят внутренние конфликты. Более того, это понятие корпоративного разделения следует рассматривать как идеально-типическое. В действительности существует множество отклонений от данного типа. И естественно, к концу XVIII века такое разделение труда было подвергнуто острой интеллектуальной критике, и во многих частях Западной и Центральной Европы оно было разрушено.
Эта критика — особенно если она основывалась на рационалистическом кредо вроде Просвещения, физиократии и классической политической экономии — ориентировалась на иное разделение труда, — при котором каждая основная социальная функция сосредоточивалась бы в отдельном институте. Таким образом экономические функции оказывались обособленными от других и сосредоточенными в индивидах и фирмах, оперирующих на свободном рынке. Церкви становились добровольными объединениями верующих. Власть принадлежала специализированной бюрократии и осуществлялась под контролем со стороны выборных органов — парламентов — или просвещенных монархов. Между видами критики были существенные расхождения, в рамках некоторых из них одна из функций могла ставиться выше других (классическая политическая экономия превозносила роль рынка, якобинцы — роль государственности), но все они исходили из этого общего основания.
Исторически процесс такой трансформации совершался не гладко. Более того, его различные элементы развивались разными темпами, в разное время и разными путями. Чтобы связать эти обстоятельства и националистическую политику, необходимо сконцентрироваться на одном определенном аспекте данного перехода. Речь идет о развитии современного государства. Ввиду недостатка места в статье я ограничусь лишь рядом утверждений об основных направлениях такого развития в Европе.
Изначально современное государство развивалось в либеральной форме, что предполагало концентрацию «общественных» полномочий в специализированных государственных институтах (парламенты, бюрократия), тогда как множество «частных» полномочий оставалось в ведении неполитических институтов (свободного рынка, частных фирм, семьи и так далее). Стало быть, речь шла о двойном преобразовании прежнего государственного правления: такие институты, как монархия, утрачивали свои «частные» права (например, на принципиальный источник дохода от королевских земель, предоставление монополий или владение ими); другие институты, как, например, церкви, гильдии и поместья, лишались своих «общественных» полномочий управления. Так вырабатывалась и, по-видимому, получала некоторое влияние на дальнейший ход вещей ясная и отчетливая идея государства как «общественной», а «гражданского общества» как «частной» сферы.
Эту идею закрепили и соответствующие перемены в отношениях между государствами. Во-первых, определенную связь с современной идеей суверенитета имело становление четкой идеи государства как единственного источника политических функций. Все силы принуждения должны быть сосредоточены внутри государства. Это, в свою очередь, требовало более ясного, чем прежде, определения границ государства, особенно потому, что процесс формирования современного государства в Европе происходил в условиях противостояния государств. Например, интересно, что одним из спорных вопросов в период, когда разразилась война между Францией и государствами апс1еп ге&те, был источник власти над теми анклавами в рамках Франции, которые все еще считались вассалами Священной Римской империи28. Современная концепция Франции как строго ограниченного пространства, в пределах которого французское государство оказывалось суверенным, противоречила старой концепции власти как варьируемого комплекса привилегий по отношению к различным группам и территориям. Ясные и отчетливые понятия государства как единственного источника суверенитета и как ограниченной территории являются отличительным признаком государства современного.
Разрушение корпоративных связей означало, что внутри как государства, так и гражданского общества появился новый взгляд на людей — прежде всего как на индивидов, а не членов группы. И для тех, кто в таких ситуациях желал восстановления строгого политического порядка, и для тех, кто пытался достичь его понимания, основная проблема состояла в том, как построить связь между государством и обществом; как поддерживать определенную гармонию между общественными интересами граждан и частными интересами самостоятельных индивидов (или семей). Националистические идеи могли быть связаны с любой из двух главных форм, которые принимали попытки решить эту проблему: в первом случае обществу предлагались идеалы гражданства, в другом — государству предлагалось учитывать интересы (индивида или класса), существующие в рамках гражданского общества29.
Итак, первым политическим решением было гражданство. Общество индивидов одновременно определялось как государство граждан. Ощущение своих обязательств перед государством развивалось у человека в процессе его участия в либеральных и демократических институтах. «Нация» в этом смысле означала не более чем объединение граждан. Для так называемых граждан значение имели политические права, а не культурная идентификация. Именно такая идея национальности лежала в основе программ патриотов в XVIII веке. Она могла показывать важность политического участия и культивирования политической порядочности. В самых крайних формах, из тех, что предлагались Руссо или реализовывались Робеспьером, она была чревата стиранием смысла «свободы» как достояния частного лица, а не государства, ибо свобода здесь определялась исключительно как участие в реализации «общей воли»30.
Второе решение состояло в выделении коллективной сущности общества. В первую очередь это был принципиальный аргумент политических элит, стоящих и перед интеллектуальной проблемой (как придать государственному действию законный статус?), и перед политической (как апеллировать к социальным группам с тем, чтобы обрести поддержку для своей политики?). Часто и «культура», как утверждает Геллнер, между делом и чисто случайно, тоже достигала в современном обществе высокой стандартизации, пронизывая разные социальные группы. Теперь на развитие чувства идентичности уже могли работать аргументы национализма, вытеснив социальные критерии (особенно связанные с привилегиями), используемые в корпоративном обществе.
Либерализму, первой серьезной политической доктрине современности, было нелегко ужиться с понятием об интересах коллектива или сообщества, которым надлежит быть политически признанными31. Однако со своей стороны и многие группы не могли примириться с абстрактным, рациональным характером либерализма, особенно если под формальными правами политического участия скрывалось реальное, социально структурированное неравенство. Такие группы, возможно, привлек бы либерализм, способный сделать культурную идентичность своей политической программой. Кроме того, в новых условиях стало и возможным, и необходимым развивать политические языки и движения, которые были бы целенаправленно обращены к широкому ряду групп, занимающих определенную территорию, а это национализму было по силам. Логически два понятия нации — как объединения граждан и как культурного сообщества — противоречат друг другу. На практике же национализм — это такая ловкая идеология, которая пытается эти идеи соединить32.
В силу своей ловкости, а также политической нейтральности культурной идентичности, к которой апеллирует национализм (это значит, что она годится для самого многообразного политического применения), национализм принимал головокружительное разнообразие форм. Чтобы от этого очень общего исходного пункта перейти к изучению отдельных националистических движений, нам потребуется типология, а также несколько понятий, которые помогут нам сосредоточить внимание на разных функциях, осуществляемых националистической политикой. Наметив их, я затем попытаюсь показать, как эти очень общие идеи можно использовать для того, чтобы проникать в самую суть частных случаев национализма. Я буду основываться на примерах из империи Габсбургов, а также проведу некоторые сравнения между ней и Османской империей.
Во-первых, мы должны связать тезисы о государстве как объединении граждан или как политическом выражении сообщества с развитием политических движений. В мире, где политическая легитимность прежде никогда не основывалась на национальности, такие движения с самого начала были оппозиционными. Только на более позднем этапе правительства, сформированные националистической оппозицией либо взявшие на вооружение идеи таких оппозиций, сами делали националистические аргументы основой своих претензий на законный статус.
Во-вторых, я делаю различия между следующими случаями: 1) когда нация, выступать от имени которой намерена оппозиция, понимается как образующая всего лишь часть территории данного государства; 2) когда нация совпадает с этой территорией и 3) когда она выходит за пределы территории государства. Из этого различения вытекают три основные политические стратегии: сепарация, реформа и унификация. Данная типология предполагает дальнейшие усложнения, которые я рассматриваю в своей книге, но не имею возможности привести здесь.
В-третьих, я выделяю три различные функции, ради которых могут использоваться националистические идеи. Это функции координации, мобилизации и легитимации. Под координацией я имею в виду использование националистических идей для внедрения в ряде элит понятия об общих интересах, ибо иначе эти элиты преследуют несколько иной интерес в своем противостоянии государству. Под мобилизацией я понимаю применение националистических идей для обеспечения поддержки политическому движению среди тех широких слоев, которые прежде были выключены из политического процесса. Под легитимацией подразумевается использование националистических идей для оправдания целей политического движения как перед лицом государства, которому оно оппонирует, так и для влиятельных внешних сил, например, иностранных государств и их общественного мнения.
Очертив эти рамки, я хотел бы теперь выдвинуть ряд гипотез о развитии национализма в империи Габсбургов и в Османской империи33.
В империи Габсбургов особое значение имели внутренние функции координации и мобилизации и идеология национализма была высоко развита. В Османской империи гораздо большую роль играла внешняя функция легитимации. Разработка националистической аргументации здесь в основном шла с заимствованием из-за рубежа (в том числе из империи Габсбургов) и в большинстве случаев, по сравнению с империей Габсбургов, имела довольно сырую и рудиментарную форму. Однако националистические оппозиции к Османской империи в Европе конца XIX века были куда более успешными, чем оппозиции к империи Габсбургов, — если за основу сравнения брать такой принципиальный критерий, как достижение национального самоопределения. Я считаю, что предложенная мной структура позволяет проводить сравнительный анализ разнообразных возможных случаев, равно как и давать объяснения выявленным различиям.
Ввиду недостатка места мы не можем вдаваться в детальное описание. Разрешите мне просто сделать несколько коротких утверждений. Первое: необходимо отличать националистические движения доминирующих культурных групп, таких, как венгры и греки, от движений подчиненных групп, таких, как румыны и сербы. Для данных сравнений особенно полезно то, что румыны и сербы жили в обеих империях.
В случае с Габсбургами важно то, что это было феодальное государство, в котором местная власть принадлежала привилегированным группам. Это обеспечило венграм институциональную базу, на которой смогло развиться национальное оппозиционное движение. Процесс политической модернизации, особенно реформы Иосифа, различным образом угрожал положению венгров — это и официальная германская политика в области языка, и расширение центральной бюрократической власти, и попытки уменьшить роль привилегий в таких сферах, как землевладение или вероисповедание.
В таких обстоятельствах некоторые венгерские аристократы могли расценивать себя не столько как привилегированных пособников династии, сколько как лидеров нации, которой сверху угрожает государство, контролируемое немцами, при помощи своей церкви и образовательных и земельных реформ также (хотя и непреднамеренно) провоцирующее беспорядки в среде подчиненных групп славян и румын.
Я бы обратил ваше внимание на тот очень нерешительный путь, которым развивалась эта национальная реакция34. Резкого движения к оппозиции не было; было лишь огромное нежелание примириться с последствиями национального аргумента, которые включали бы в себя разоблачение несправедливого распределения привилегий внутри венгерской нации (начиная с координации знати и мелких дворян, интеллигенции, и кончая мобилизацией мадьярских крестьян); но события 1848 года качественно изменили и сделали радикальным поворот к националистической оппозиции. Однако именно этот поворот, в свою очередь, породил националистические движения в среде подчиненных групп. Эти группы, не обладавшие такой сложной структурой элит, как у венгров, в большинстве своем состояли из участников движений крестьян под руководством церкви и интеллигенции. Мобилизация играла здесь более важную роль, чем координация. Хотя эти группы апеллировали и к посторонним (можно вспомнить, например, как Кошут стал любимцем американских и западноевропейских либералов и радикалов после 1849 года), большого значения данный факт не имел. По правде сказать, самое существенное вторжение извне произошло в 1849 году, — это были русские, и они защищали старые династические порядки.
Всякое детальное исследование, очевидно, должно будет пролить свет и на существо религиозных различий, и на модели землепользования, и на черты крестьянства, и на меры, осуществляемые монархами Габсбургами, когда они столкнулись с национальными оппозициями, которые, в свою очередь, конфликтовали между собой, и еще на многое другое. Не следует ждать, что такую возможность обеспечит теория — она только очертит рамки, в которых подобное рассмотрение станет возможным. Но я полагаю, что те рамки, которые очертил я, уже позволяют сделать это35.
В случае с Османской империей мы не имеем дела с феодальной структурой, при которой местные аристократии, как правило, осуществляли власть под весьма нестрогим центральным надзором. Вместо таковой здесь была наследственная бюрократия, которая, впрочем, предоставляла автономию греческой православной церкви. К XIX веку эта наследственная бюрократия на своих европейских территориях пришла в состояние такого прогрессирующего упадка, что, например, не могла содержать своих солдат. Политическая оппозиция развилась там, где государственный авторитет был наиболее слаб, в частности на Греческом полуострове.
Такая оппозиция имела куда менее сложную структуру, чем в империи Габсбургов, черпала опору в греческих православных священниках и местной знати (торговцах, землевладельцах), часто вынужденная брать на себя больше власти ввиду падения авторитета Османов. Здесь речь практически не шла о конфликте национальностей (хотя было и несколько случаев общинной резни в городах с достаточно большими турецкими поселениями) поскольку в большинстве регионов не существовало такого вполне четкого соотношения между языком и привилегиями, которое можно было обнаружить в частях империи Габсбургов.
Местные движения за независимость — в отсутствие господствующей элиты, без какой-либо программы социальных реформ, способной обеспечить общественную поддержку, опирающиеся скорее на церковные институты, чем на какие-либо преимущества, которые сами по себе имеют этнические параметры, — такие движения едва ли могли дать начало национализму. Начало ему дала роль, сыгранная чужеземными властными силами, - - особенно царским правительством с провозглашенной им миссией славянских народов и западным общественным мнением, то есть энтузиазмом британцев, французов и других западных людей, симпатизирующих «греческой» борьбе за независимость. По разным причинам эти силы с большей готовностью поддерживали некоторые освободительные движения, вместо того чтобы восстановить османский авторитет или взять прямой контроль над ситуацией в свои руки. Националистическая аргументация обеспечивала подобной политике легитимный характер.
Как следствие, национализм в двух империях проявлялся очень по-разному. Даже если мы имеем дело с одной и той же «нацией», например румынами, то и здесь обнаруживаются колоссальные расхождения. Османские румыны не выступали против особой и привилегированной культурной группы, они лишь сформировали крайне ограниченное движение за автономию, возглавляемое местными правителями (господарями ). Иностранная интервенция сыграла решающую роль в возникновении румынского государства и даже вынудила тех, кто находился у власти, принять многие идеи с Запада (например, в том, что касается еврейской эмансипации). Однако правителем здесь мог утвердиться только «импортированный» Гогенцоллерн; и конституция имела довольно мало сходства с традиционными реалиями местной политики. Со своей стороны румынское националистическое движение в империи Габсбургов, протестующее против венгерского господства, возглавляемое духовенством и светскими интеллектуалами, выступающее с программой реформы и автономии, было гораздо более впечатляющим оппозиционным движением. Однако это еще объясняется тем, что ему противостояло куда более могущественное государство, имевшее значительно более сильную международную поддержку, чем Османская империя.
Из этих соображений я хотел бы сделать два главных вывода.
Во-первых, в империи Габсбургов развитие националистической оппозиции было обусловлено именно процессом политической модернизации. Эта националистическая оппозиция смогла вобрать в себя идеи, выработанные извне (например, идеи Гердера о венграх как нации, находящейся под угрозой и снизу, и сверху), но имеющие для ее ситуации некий особый смысл, способные объединить вокруг себя разнообразные элиты и снискать себе поддержку масс. В Османской империи стимулом к подъему в различных регионах движений за автономию явился, напротив, процесс политического упадка. И только благодаря тому, что националистические идеи уже были развиты где-то еще, эти движения смогли использовать такие аргументы, которые никогда не выполняли каких-либо важных внутренних функций в их собственных рамках.
Во-вторых, это наводит меня на мысль, что для развития подлинных и сильных националистических движений модернизация государства имеет решающее значение. Без такой государственной модернизации национализм останется просто риторикой, которая дает людям весьма слабое понимание того, что представляет собой истинный характер движения. И опираться он будет на предшествующее развитие националистических идей в других обществах.
Полагаю, что та концептуальная схема, которую я наметил для применения к сравнительному анализу националистических движений, наилучшим образом обеспечивает и выработку общего понимания национализма.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Резюме
Я выражу его простым набором коротких тезисов.
1.    Национализм следует рассматривать как нечто специфически современное. Подходы к национализму, в сути которых не заложена какая-либо теория современности, не способны вскрыть эту ключевую черту национализма.
2.    Национализм нуждается в ясном определении.
3.    Это определение должно охватывать три типа предметов: доктрины, политику и чувства.
4.    У политики есть особые преимущества для того, чтобы быть в центре внимания.
5.    Если центром внимания является националистическая политика, то теория современности должна быть сосредоточена на вопросах политической модернизации.
6.    Основная черта политической модернизации есть развитие суверенного государства со своими границами, как части системы конкурирующих государств. Это, в свою очередь, является частью более широкой тенденции движения к таким обществам, в которых главные функции (политические, экономические, культурные) концентрируются в специальных институтах.
7.    Лучше всего понимать националистическую политику как изначально один из видов оппозиционной реакции на политическую модернизацию. Чтобы охарактеризовать эту реакцию, необходимо выделить разные стратегии националистической оппозиции (сепарация, реформа, унификация) и различные функции националистических идей внутри этих оппозиций (координация, мобилизация, легитимация).
8.    Такая структура позволяет сравнивать и противопоставлять различные виды национализма. В подобных сравнениях выявляется, что, чем сильнее развит процесс политической модернизации, тем сильнее развита националистическая оппозиция.
Итоговые замечания
В центре нашего внимания были конец XVIII и XIX век и развитие первых националистических движений. К началу XX века национальная идея, безусловно, стала нормой. Поэтому теперь стало гораздо труднее строить теории о национализме. Когда сложилось современное, территориальное и независимое государство, то среди его населения появилась всеобщая тенденция к тому, чтобы относить или не относить себя к этому государству в национальном плане. К тому времени, когда нации-государства выделились на большей части Европы — хотя не только благодаря силе своих националистических движений, но в той же мере благодаря проигранным войнам и внешним интервенциям, — уже всякий мог пользоваться языком национализма. Опираясь на сравнения империй Османов и Габсбургов, я утверждал, что язык национализма, вообще говоря, может служить и интересам такого политического движения, которое ни в каком ином отношении не является поистине национальным. В нашем мире, где почти каждый человек в том или ином смысле националист, более важным, чем наличие теории о национализме, становится умение отличать друг от друга его разные виды.
Когда более десяти лет назад я публиковал свою книгу о национализме, то полагал, что на большей части мира он как подлинная политика (а не риторика, используемая всеми национальными правительствами) сходит на нет.
Я и сегодня готов это повторить. Но я все же попытался определить исключения из этой тенденции. К ним я первым делом отнес Восточную Европу. Должен признать, что я не был пророком, когда писал следующее:
«В мире до сих пор есть такие области, где все еще сохраняется ситуация, послужившая началом для национализма. В Восточной Европе, но только не в СССР, а в других странах, можно наблюдать отдельные политические сообщества, стремящиеся занять националистические позиции, хотя степень политического контроля и потребность в использовании иных идеологических обоснований, чем националистические, этому далеко не благоприятствует»36.
Я пытаюсь выяснить, полезен ли намеченный мною подход для понимания современных европейских тенденций37. В России не сложилось современное государство как специализированный и суверенный институт. Вместо этого здесь произошел непосредственный скачок от тяжеловесного царского режима к еще даже более могущественному коммунистическому государству. Институты гражданского общества — рынок, добровольные организации, свободные церкви — пресекались в зародыше. Что же до Центральной Европы, то все достижения, которые здесь имелись, подверглись деградации с введением после 1945 года коммунистического правления.
Вероятно, можно утверждать, что неспособность к модернизации посредством функциональной специализации ставит известный предел возможностям и политического и экономического развития. Из-за таких пределов в конечном счете случаются кризисы и реформы. Многие из этих реформ — особенно в политической сфере, в том числе направленные на то, чтобы повысить ответственность политиков, — представляют собой не что иное, как запоздалую попытку модернизации. Однако реформа привела к политическому краху. На смену рухнувшему порядку слаборазвитое гражданское общество должно построить хоть какие-то из связей, возможных между элитами (коммунистами-реформистами, бывшими диссидентами, церковными лидерами, техническими и экономическими специалистами и так далее) и широкими слоями населения. Этническая идентичность, особенно в тех государствах, где коммунистическое правление сопряжено с преобладанием одной из культурных групп (русских, сербов), есть очевидный и доступный способ установления таких связей. Он может вести как к конфликтам, так и к сотрудничеству (в действительности реализуются одновременно два варианта, пока общество импровизирует с новыми коллективными формами действия). Однако не стоит забывать, что, кроме тех линий развития конфликтов, которые строятся на основе этнической идентичности, существуют и многие другие.
Сегодня этот процесс протекает в совершенно иной ситуации, чем в XIX веке, когда националистические движения происходили в династических многонациональных государствах. Теперь у нас индустриальные общества, массовая грамотность, современные способы коммуникации и прочее. Тем не менее я считаю, что здесь есть и некоторые базовые структурные аналогии. Способ анализа, выработанный для постижения империй Османов и Габсбургов, может иметь определенное приложение и к закату советской империи.
Против чего бы я решительно возражал, так это против идеи, согласно которой Восточная и Центральная Европа «возвращаются» к вековым национальным идентичностям и конфликтам («первоначальный» подход). Кроме того, хотя национальность в некоторых случаях, несомненно, используется как орудие отдельных элит (например, сербского коммунистического руководства). необходимо найти более глубокое объяснение тому, в силу чего данный инструмент оказывается доступным в первую очередь. Пусть сугубо предположительно, но я бы сказал, что намеченная мною структура может также использоваться и для анализа современных случаев.
Разумеется, судить о том, насколько полезны предложенные мною идеи и насколько существенны и состоятельны частные выводы, которые я получил, применив эти идеи к конкретным случаям, — будут другие.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Elie Kedoarle. Nationalism. L., 1960. Jacob L. Talmon. Tho Myth of the Nation mid the Vision of Revolution. L., 1981.
2. См., например, Carlton Hayes. The Historical Evolution of Nationalism, N. Y., 1931.
3. См., например, Hugh Seton-Watxon. Nations nnd States: An Enquiry into the Origins of Nations and the Politics of Nationalism. L., 1977.
4. Это близко, хотя и нетождественно, «доктрине ядра», развиваемой Онтони Смитом в: A. Smith. Theories of Nationalism. L., 1971. P. 21. Дальнейшую разработку этой темы см. в: John Breullly. Nationalism and the State, Manchester, 1985. P. 3--18.
5. Kedoune. Nationalism. P. 9.
6. CM. Breuilly. Nationalism and the State. Introduction, ch. 1.
7. Anthony D. Smith. The Ethnic Origins of Nations. Oxford, 1986. Дальнейшую разработку вопроса применительно к новой истории см. также в его недавней книге A. Smith. National Identity. Harmondsworth, 1991.
8. Smith. Ethnic Origins. P. 32.
9. Ernest Gcllner. Nations and Nationalism. Oxford, 1983.
10. О различии между «историческими» и «неисторическими» нациями, которое составляло в Европе девятнадцатого века одни из элементов политического «здравомыслия», см., например, Roman Rosdolsky. Friedrich Engels und das Problem der «Geschichtslosen Völker» // Archiv für Sozialgeschichte. Vol. 4, 1964. P. 87—282, и Charles C. Herod. The Nation in the History of Marxian Thought: The Concept of Nations with History and Nations without History.
The Hague, 1976.
11. Smith. National Identitiy.
12. Смит оказал нам блестящую услугу, собрав большое количество таких утверждений из
античной и средневековой истории. Историки средневековья часто делают свод таких сужде-
ний, которые, по-видимому, дали начало бесконечным спорам по поводу наличия или отсут-
ствия национализма в ту эпоху. См., например, Otto Dann (ed.). Nationalismus in vorindustrieller
Zeit. Munich, 1986.
13. Breuilly. Nationalism and the State. Ch. 1.
14. Ernest Gfllner. Plough, Sword and Book: The Structure of Human History. L., 1988.
15. Более подробно я отстаиваю эту позицию в: Breuilly. Nationalism and the State. Ch. 3.
16. CM. Anthony D. Smith. Theories of Nationalism. L., 1971, и введение в: Breuilly. Nationalism and the State.
17. Я был склонен не принимать в расчет психологические аспекты. Однако, мое внимание привлекла очень тщательная и последовательная аргументация, в которой задействуются понятия из психологии: это William Bloom. Personal Identity. National Identity and International Relations. Cambridge, 1990. Я признателен профессору Лембергу за то, что он рекомендовал мне эту книгу.
18. Аргумент такого типа лежал, например, в основе первого теоретического подхода Геллнера к национализму: Ernest Gellner. Thought and Change. L., 1964. P. 147—78.
19. Наиболее ясно и исчерпывающе это отражено у Геллнера в «Плуге, Мече и Книге».
20. Есть большое количество критической литературы по функциональному объяснению. Очень полезной для краткого знакомства с некоторыми проблемами этого рода мне показалась работа: Steve Rigby. Marxism and History: A Critical Introduction. Manchester, 1987. P. 84-91.
21. Чтобы получить некоторое понятие о том, как национальное, особенно как образ политической истории в повествовании, стало фигурировать у таких историков в трактовке немецкого прошлого, а также формирования политической культуры, см. Georg Iggers. Deutsche Geschichtswissenschaft. Eine Kritik der traditionellen Geschichtsauffassung von Herder bis zur Gegenwart. Munich, 1971; Thomas Nipperdey. Deutsche Geschichte 1866—1918. Vol. 1: Arbeitswelt und Bürgergeist. Munich, 1990, со стр. 633; Bernd Faulenbuch. Ideologie des deutschen Weges: Die deutsche Geschichte in der Historiographie zwischen Kaiserreich und Nationalsozialismus. Munich, 1980.
22. Эта критика повествования основана на рационалистических, «модернистских» ценностях, — я не ставлю под сомнение данный тип исторического подхода с модной сегодня постмодернистской точки зрения. Также я бы хотел подчеркнуть, что не имею ничего против «телеологического» подхода в истории, однако при четком условии, что телеологически ставятся только вопросы (то есть как ранняя стадия процесса повлияла на более позднюю?), а не даются ответы.
23. Я развивал этот аргумент в русле критики в: John Breuilly. Nation and Nationalism in Modern German History // The Historical Journal. Vol. 33, № 3, 1990. P. 659—675; а в более позитивном контексте — в: John Breuilly. Introduction: The National Idea in Modern German History // The State of Germany: The National Idea in the Making, Unmaking and Remaking of a Modern Nation-State / Ed. John Breuilly. L., 1992. P. 1 — 28.
24. О том, что общая социальная теория должна оставлять место чуству случайности, непредвиденности, см. Anthony Giddpns. The Nation-State and Violence. Cambridge, 1985, особенно p. 31—34. О некоторых проблемах того, как учесть это чувство случайности в повествовании, особенно применительно к германским революциям 1848 г., см. Thomas Nipperdey. Kritik oder Objectivität? Zur Beurteilung der Revolution von 1848 // Gesellschaft, Kultur und Theorie: Gesammelte Aufsätze zur neueren Geschichte. Göttingen, 1976. P. 259—278.
25. Как и многие другие, я впервые познакомился со скрупулезным сравнительным подходом Хроха по книге Miroslau Hroch. Vorkämpfer der nationalen Bewegungen bei den Kleinen Völkern Europas. Prague, 1968. К несчастью для англоязычных читателей английская версия (Social Preconditions of National Revivial in Europe: A Comparative Analysis of the social Composition of Patriotic Groups among the Smaller European Nations. Cambridge, 1985) представляет исследование в сильно сжатом и сокращенном виде.
26. Benedict Anderson. Imagined Communities. Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. L., 1983. Я сделал подробный критический обзор этой книги наряду с книгой Геллиера «Нации и национализм» в: John Breullly. Reflections on Nationalism // Philosophy of Social Sciences. Vol. 15, 1985. P. 65 — 75.
27. Gellner. Plough, Sword and Book.
28. См. об этом особом случае в: Timothy Blanning. The Origins of the French Revolutionary Wars. L., 1986. О значении границ во французских событиях см.: P. Sahllns. Boundaries: The Making of France and Spain in the Pyrenees. Berkeley, 1989. О Германии см.: Alexander Demandt (ed.). Deutschlands Grenzen in der Geschichte. Munich, 1990. Более теоретический взгляд на переход от «фортов» к «границам» см. Glddens. The Nation-State and Violence. P. 49 53.
29. Подробно я развиваю этот аргумент в: Breuilly. Nationalism and the State. Ch. 16.
30. См. сборник статей Otto Dann. John Dinwiddy (eda.). Nationalism in the Age of the French Revolution. L.; Ronceverte, 1988.
31. Убедительную критику либерализма с этой точки зрения можно найти в Mie На ft Sande l. Liberalism and the Limits of Justice. Cambridge, 1982.
32. Эти вопросы освещаются в заключении к: Breuilly. Nationalism and the State.
33. Здесь я в особенности опираюсь на положения главы 3 в: Breuilly. Nationalism and the State.
34. IstvdnDeak. The Lawful Revolution: Louis Kossuth and the Hungarians, 1848 1849. N. Y., 1979.
35. См. статью Андраша Вари в: Eva Schmidt Hartmann (ed.). Formen des nationalen Bewußtseins im Lichte zeitgenossischer Nationalismustheorien. Munich, 1994, в котором он отстаивает ту же основу для выработки понятий, которую я очертил, и добавляет сюда кое-что связанное с социальным составом различных типов национализма, чтобы лучше понять мадьярский, или венгерский, национализм. Я бы не стал возражать против этого, и Вари, несомненно, использует свои добавочные понятия плодотворно. Оставлю за собой только право на мотодологическое замечание: инструмент общего анализа имеет выраженные преимущества перед умножением понятий в рамках теоретического подхода. Мы просто перестаем жонглировать слишком большим количеством шариков. Поскольку в моем подходе фокусом является политика, я полагаю, что лучше ограничить используемые понятия аспектами политического действия.
36. Breuilly. Nationalism and the State. P. 382.
37. Некоторые из этих идей я развивал в переработанном издании J. Breutlly. Nationalism and the State. Manchester, 1993, особенно в заново написанной главе 17 — «Nationalism in Contemporary East-Central Europe».

Комментариев нет:

Отправить комментарий