среда, 20 ноября 2013 г.

Хабермас Юрген. Европейское национальное государство: его достижения и пределы. О прошлом и будущем суверенитета и гражданства

Хабермас Юрген. Европейское национальное государство: его достижения и пределы. О прошлом и будущем суверенитета и гражданства (текст статьи) // Нации и национализм / Б.Андерсон, О.Бауэр, М.Хрох и др. М.: Праксис, 2002.
Мировое сообщество, как уже следует из его названия — «Объединенные нации» — сегодня политически состоит из национальных государств. Это отнюдь не тривиальный факт. Исторический тип государства, впервые возникший с Французской и Американской революциями, распространился по всему миру. После второй мировой войны благодаря процессам деколонизации сформировалось третье поколение национальных государств. Эта тенденция продолжилась с развалом советской империи. Национальные государства доказали свои преимущества как перед городами-государствами (или федерациями таковых), так и перед современными преемниками старых империй (последний из которых, Китай, как видим, именно сейчас переживает процесс глубокой трансформации). Такой глобальный успех национального государства, в первую очередь, связан с достоинствами современного государства как такового. Прежде чем мы будем говорить о формировании национальных государств, позвольте мне начать с отдельных комментариев по каждому из двух компонентов: то есть тому, что мы сегодня понимаем под «государством» и под «нацией».
В немецкой традиции «государство» — это юридический термин, который относится одновременно к Staatsgewalt, исполнительной ветви, гарантирующей внутренний и внешний суверенитет, к Staatsgebiet, четко ограниченной территории, и к Staatsvolk, совокупности граждан. Последняя выступает в качестве символического носителя законного порядка, составляющего юрисдикцию государства в границах его территории. С социологической точки зрения, можно добавить, что институциональную сердцевину современного государства образует юридически оформленный и высоко дифференцированный административный аппарат, который имеет монополию на легитимные средства насилия и подчиняется интересному разделению труда с рыночным обществом, свободным для исполнения экономических функций. При поддержке вооруженных сил и полиции государство сохраняет свою внутреннюю и внешнюю автономию; суверенитет означает, что политическая власть обеспечивает закон и порядок в границах собственной территории, а также целостность этих границ в международном окружении, в рамках которого конкурирующие государства признают друг друга согласно международному праву. В силу институционального разделения политических и экономических функций государство и общество являются зависимыми друг от друга. Государство-управляющий зависит от налогов, в то время как рыночная экономика опирается на юридические гарантии, политическое регулирование и возможности инфраструктур. Короче говоря, колоссальный исторический успех национального государства можно отчасти объяснить тем обстоятельством, что современное государство, или тандем бюрократии и капитализма, оказалось наиболее эффективным средством ускорения социальной модернизации.
Сегодня все мы живем в национальных обществах, которые обязаны своей идентичностью организационному единству подобного государства. Однако современные государства существовали задолго до возникновения «наций» в современном же смысле этого слова. Два этих элемента — современное государство и современная нация — сплавились в форму национального государства не ранее конца XVIII столетия. Конечно, в юридическом и политическом контекстах мы обычно пользуемся понятиями «нация» и «народ» как взаимозаменяемыми. Хотя, помимо прямого юридического и политического значения, термин «нация» несет в себе указание на общность, сформированную по критерию единства происхождения, культуры и истории, а часто также общего языка. Члены государства составляют «нацию» как некую особую форму жизни. Отнюдь не случайно понятие «нации» имеет двойственное значение — Volknation и Staatsnation, то есть до-политической нации и граждан, обладающих юридическими полномочиями.
Два эти понятия так легко объединились друг с другом благодаря тем корням, которые понятие Volknation уже имело в контексте двух различных до-современных смысловых линий. Современное понятие «нации» возникло как наследие противоречивой истории его культурного, а также политического значения. Позвольте мне сделать краткий экскурс в его концептуальное прошлое.
В классическом римском словоупотреблении natio, подобно gens, служило противоположностью civitas. В этом смысле нации изначально являлись сообществами людей одного и того же происхождения, еще не объединившихся в политическую форму государства, но связанных совместным поселением, общим языком, обычаями и традициями. Такое значение этого слова проходит сквозь все средневековье вплоть до начала Нового времени и применяется во всех тех ситуациях, где «нацио» и «лингва» понимаются как эквиваленты. Так, например, студенты средневековых университетов делились по нациям согласно тем регионам, из которых они прибыли. Даже в то время национальное происхождение, приписанное вам другими, уже весьма отчетливо связывалось с уничижительным отделением чужого от «своего»: национальность в безусловно негативном смысле слова приписывалась инородцам.
В то же время в другом контексте термин «нация» получил иное значение. Это новое политическое значение носило положительные оттенки. В ходе развития старой Германской империи феодальная система дала начало стратифицированному политическому обществу корпоративных государств. Staende (сословия) в политическом смысле строились на договорах (как знаменитая Великая Хартия), по которым король или император, зависевший от налогов и военной поддержки, даровал аристократии, церкви и городам определенные привилегии — иными словами, ограниченное участие в осуществлении политической власти. Эти правящие сословия, которые встречались друг с другом в «парламентах» или в других «представительных собраниях», представляли страну или «нацию» перед лицом двора. Так аристократия обрела политическое существование в качестве «нации», в то время еще недоступное для масс населения, или «частных подданных». Этим можно объяснить то революционное значение, которое в Англии носил лозунг «Король в парламенте», а во Франции — отождествление «третьего сословия» с «нацией».
Демократическое преобразование Adelsnation, нации знати, в Volksnation, нацию народа, предполагало глубокие изменения в ментальности населения в целом. Начало этому процессу положила работа ученых и интеллектуалов. Их националистическая пропаганда явилась стимулом политической мобилизации среди городских образованных средних классов еще до того, как современная идея нации получила более широкий резонанс. Однако по тому, как эта идея завладевала воображением масс в течение XIX века, вскоре стало понятно, что преобразованное политическое понятие нации позаимствовало некие оттенки значения у своего прежнего, до-политического двойника — а именно ту самую способность порождать стереотипы, которые ранее ассоциировались с «нацией» как с понятием о происхождении. Новое самосознание нации зачастую функционировало как отпор всему чуждому, подразумевало принижение других наций и дискриминацию либо отвержение национальных, этнических и религиозных меньшинств, в особенности евреев.
Два компонента понятия национального государства — государство и нация — относятся к сближающимся, но изначально разным историческим процессам: образованию современных государств и строительству современных наций. Классические национальные государства на западе и севере Европы сформировались в рамках существовавших территориальных государств, между тем как «поздние» нации, Италия и Германия, взяли курс, который впоследствии стал типичным для Центральной и Восточной Европы: здесь образование государства просто шло по следам национального сознания, складывавшегося, в свою очередь, вокруг общего языка, общей истории и культуры. Категории действующих лиц, инициировавших и осуществлявших процесс государственного либо национального строительства, существенно разнятся между собой. Если говорить о развитии современных государств, то в создании эффективной бюрократии принимали участие в основном юристы, дипломаты и военные чины, в то время как писатели, историки и журналисты, со своей стороны, расчищали поле для дипломатических и военных усилий государственных лиц (например, Кавура и Бисмарка), неся в массы поначалу воображаемый проект нации, объединенной на культурной основе. Работа и тех, и других привела к оформлению европейского национального государства XIX века, так или иначе обеспечившего тот контекст, из которого вытекает сегодняшнее стандартное представление конституционного государства о самом себе. Далее я не буду останавливаться на различных моделях национальных историй, которые, безусловно, сказались на силе или слабости либерально-политических культур. Как выяснилось, демократические режимы более стабильны в тех странах, где развитие национальной идентичности шло вместе с революционной борьбой за гражданские свободы в границах существующих территориальных государств, в то время как менее стабильными демократии оказались там, где национальные движения и войны за свободу от иностранного завоевателя впервые привели к созданию границ для зарождающихся национальных государств.
В данном исследовании я хотел бы разъяснить, в чем состоят специфика и уникальное достижение национального государства. А затем — проанализировать напряженность между его неотъемлемыми частями — республиканством и национализмом. Так мы получим ключ к последующему краткому рассмотрению двух проблем, с которыми нация-государство вынуждена считаться сегодня. Вызовы, бросаемые мультикультурной дифференциацией гражданского общества и тенденциями к глобализации, проливают свет на пределы данного исторического явления.
Разрешите мне сперва пояснить, чего именно достигло современное государство благодаря своей уникальной сопряженности с гомогенизирующей идеей нации. Эта первая современная форма коллективной идентичности послужила катализатором преобразования раннего современного государства в демократическую республику. Национальное самосознание народа составило тот культурный контекст, который способствовал росту политической активности граждан. Именно национальная общность породила новый тип взаимосвязи индивидов, ранее совершенно чужых друг другу. Тем самым национальное государство смогло решить сразу две проблемы: оно учредило демократический способ легитимации на основе новой и более абстрактной формы социальной интеграции.
Первая проблема, если сформулировать кратко, возникла вслед за религиозными войнами. Конфликты между конфессиями и вероисповеданиями привели к религиозному плюрализму, который подорвал всяческие претензии королей на божественную легитимацию собственной власти и в конце концов потребовал секуляризации государства. Теперь политическая власть нуждалась в иной легитимации, нежели та, что проистекала из общепринятого религиозного мировоззрения. Вторая проблема — проблема социальной интеграции — явилась следствием разнообразных процессов модернизации. Население было вырвано из пут традиционных отношений и избавилось от корпоративных уз, присущих ранним современным обществам, тем самым пережив отчуждающий опыт одновременных изоляции и мобилизации. Национальное государство ответило на оба эти вызова политической активизацией народа. Национальная идентичность нового типа могла сочетаться с более абстрактной формой социальной интеграции в рамках сменившейся модели политического процесса: те, кто прежде подчинялись более или менее авторитарному правлению, теперь шаг за шагом обретали статус граждан. Национализм стал стимулом этого перехода от статуса отдельных подданных к статусу граждан.
Конечно, «охват» политическими правами всего населения в целом должен был бы потребовать очень долгого времени. Но в ходе такого расширения политического участия возник новый уровень юридически опосредованной солидарности граждан, а государство, вводя демократические процедуры, в то же самое время установило себе новый светский источник легитимации. Это новшество лучше всего можно выразить с помощью понятий «гражданства». Разумеется, никогда не существовало современного государства, которое не определяло бы собственных социальных границ в терминах гражданских прав, которые регулируют, кто включается, а кто не включается в юридическое сообщество. Однако ранее принадлежность подданного конкретному государству означала лишь то, что он подчиняется его властям. С переходом к демократическому национальному государству подобное юридически определенное организационное членство сменило свое значение: отныне гражданство получило добавочный политический и культурный смысл вновь обретенной принадлежности к общности полноправных граждан, активно способствующих ее упрочению. Этот дополнительный смысл, однако, следует дифференцировать в соответствии с политическими и культурными аспектами этого наделенного правопритязанием гражданства, в которых одинаково сосуществуют линии республиканства и национализма.
Если смотреть с высот раннего модерна, то можно сказать, что абсолютистское государство, которое простоты ради можно было бы назвать государством Гоббса, уже было конституировано в формах позитивного или писаного права, предоставлявшего своим частным подданным — контрагентам развивающегося рыночного общества — некие личные юридические полномочия. Благодаря развитию гражданского права они уже тогда, хотя и в рамках все еще неравномерно распределяемого набора прав, пользовались известной долей личной автономии. Когда в результате республиканского переворота на смену суверенитету короля пришел суверенитет народа, эти дарованные барской милостью права превратились в права человека и гражданина. Данные права, по-видимому, предоставляли индивиду не только личную, но и гражданскую автономию. То есть к приватной автономии прибавились права политического участия и автономии публичной. Конституционное государство понималось как такой политический порядок, который добровольно создается по желанию народа, и те, кому адресованы юридические нормы, могут, таким образом, одновременно считать себя авторами законов.
Однако для подобных преобразований не нашлось бы движущей силы, даже формально учрежденные республики были бы лишены внутреннего стимула развития, если бы из народа подданных не возникла, пусть даже в течение долгого времени, нация носителей гражданского самосознания. Такая политическая мобилизация требовала идеи, которая могла бы куда сильнее затронуть сердца и умы людей, чем несколько абстрактные понятия прав человека и народного суверенитета. Эта брешь была восполнена современной идеей нации, которая впервые вдохнула в обитателей общей территории чувство принадлежности к одной республике. Только сознание национальной идентичности, которое формируется на основе общей истории, общих языка и культуры, только сознание принадлежности к одной нации заставляет далеких друг от друга людей, рассеянных по бескрайним пространствам, чувствовать взаимную политическую ответственность. Только так граждане начинают видеть себя частями общего целого, в сколь бы абстрактных юридических терминах оно ни выражалось. Данный тип национального самосознания имеет отношение к Volksgeist, особому духу нации, который так тщательно создавали интеллектуалы посредством романтических мифов, историй и литературных традиций, широко распространявшихся по каналам массовой информации того времени. Такая культурная идентичность и обеспечивает связующую общественную основу для политической идентичности республики.
Этим объясняется, почему понятие гражданства можно расшифровать двояко: оно не ограничивается юридическим статусом, определяемым в терминах гражданских прав, и обозначает также членство в культурно определяемом сообществе. Два данных аспекта прежде всего дополняют друг друга. Без такой культурной интерпретации прав политического участия европейскому национальному государству в начале его развития вряд ли хватило бы сил на достижение того, что я назвал его основным результатом, — то есть на создание нового, более абстрактного уровня общественной интеграции посредством юридического оформления демократического гражданства. Здесь есть и несколько контрпримеров. Так, пример Соединенных Штатов Америки доказывает, что национальное государство вполне в состоянии сохранять свою республиканскую форму и без поддержки культурно однородной нации; однако здесь всеобщая гражданская религия держалась на культуре несомненного большинства — по крайней мере до недавнего времени.
До сих пор я говорил о достижениях национального государства; но обратной стороной его заслуг являются весьма напряженные отношения между националистическим и республиканским самосознанием. От того, какое из них возобладает, будет зависеть судьба демократии. С возникновением национального государства и введением демократического гражданства меняется и понятие суверенитета. Эти обстоятельства, как мы уже видели, влияют на понятие внутреннего суверенитета, способствуя переходу последнего от короля или императора к «народу». Однако изменения в той же мере затрагивают и понимание внешнего суверенитета. С возникновением национальных государств старая идея Макиавелли о стратегическом самоутверждении, необходимом для отпора возможным врагам, приобретает добавочное значение экзистенциального самоутверждения «нации». Таким образом появляется третье понятие «свободы» — в дополнение к правам частных лиц и политической автономии граждан. В то время как эти индивидуальные свободы обеспечиваются всеобщими правами, свобода нации имеет иную, особенную природу: она относится к коллективу, независимость которого, если это потребуется, должна отстаиваться не кровью наемников, а кровью «сынов нации». Трактовка нации как до-политической целостности позволяет ей поддерживать в неизменном виде свойственные раннему модерну представления о своем внешнем суверенитете, столь же насыщенные национальными красками. Это та ниша, в которой секуляризированное государство сохраняет остатки сакральной трансценденции: в периоды войн национальное государство налагает на своих граждан обязанность рисковать и жертвовать своими жизнями ради национальной свободы. Со времени Французской революции гражданские права шли рука об руку со всеобщей воинской повинностью: желание сражаться и умереть за собственную страну должно было свидетельствовать как о национальном сознании, так и о республиканской доблести.
В пользу такой двоякой расшифровки понятия гражданства говорит и содержание коллективной памяти: политические вехи борьбы за гражданские права неотделимы в ней от воздаяния воинских почестей в память солдат, павших на поле боя. Обе этих трактовки отражают двойственное значение «нации»: с одной стороны, сознательной нации граждан, обеспечивающих демократическую легитимацию, и, с другой, — национальной принадлежности, передаваемой по наследству или приписываемой тем, кому она дана с рождения, облегчая тем самым их социальную интеграцию. Граждане, должны воспринимать себя как союз свободных и равноправных индивидов на основе добровольного выбора, в то время как Volksgenassen, или люди определенной национальности, считают, что их объединила некая унаследованная ими форма жизни и судьбоносный опыт общей истории. В самосознании национального государства присутствует напряженность между всеобщим характером эгалитарного юридического сообщества и особенным характером культурной общности людей, связанных одинаковым происхождением и судьбой.
Эта напряженность может быть снята при условии, что в ряду конституционных принципов прав человека и демократии приоритет будет принадлежать космополитическому пониманию нации как нации граждан, а не этноцентричной трактовке нации как до-политического единства. Бесконфликтное сочетание нации с универсалистским самосознанием конституционного государства возможно только в том случае, если ей не приписываются натуралистические характеристики. Тогда республиканская идея сможет служить ограничителем партикуляристских ценностных ориентаций, а также проникать в менее политизированные формы жизни и структурировать их согласно универсалистским моделям. Собственно, заслугой конституционного государства явилась замена изношенных традиционных форм общественной интеграции на объединительную силу демократического гражданства. Однако этому республиканскому ядру национального государства грозит опасность, поскольку объединительная сила нации, в которой прежде видели лишь опору демократизации, сегодня опять оказывается сведена к статусу до-политического факта, к квазиестественным чертам исторической общности, то есть к чему-то существующему независимо от политического мнения и волеизъявления самих граждан. Есть две очевидные причины, по которым эта опасность в течение XIX и XX веков возникала снова и снова: одна — концептуальная, а вторая — эмпирическая.
В юридическом каркасе конституционного государства зияет концептуальная брешь, которую есть великий соблазн заполнить натуралистическим толкованием нации. Дело в том, что пределы и границы республики не могут быть установлены на нормативной основе. С чисто нормативной точки зрения невозможно объяснить, как должен складываться мир людей, исходно объединяющихся, чтобы сформировать союз свободных и равных индивидов и регулировать честным и легитимным образом совместную жизнь посредством позитивного права, — то есть определить, кто должен, а кто не должен принадлежать к этому кругу. С нормативной точки зрения территориальные и общественные границы конституционного государства случайны. В реальном мире они есть результат исторических перипетий, внезапных поворотов событий, как правило непредсказуемых итогов войн или гражданских конфликтов, когда кто-то в конце концов захватывает власть и тем самым получает возможность определять территориальные и социальные границы политической общности. Это ошибка, истоки которой восходят к XIX столетию, считать, будто на этот вопрос можно дать теоретический ответ, сославшись на право национального самоопределения. Национализм нашел собственный практический ответ на вопрос, который должен оставаться теоретически неразрешимым.
Вполне может статься, что национальное сознание, кристаллизующееся на основе общего происхождения, общих истории и языка, само по себе по большей части является артефактом. Тем не менее оно проектирует нацию в качестве воображаемой сущности, которая уже сложилась и, в отличие от искусственного порядка писаного права, представляется чем-то естественным, не требующим оправданий помимо его наличного существования. Вот почему обращение к нации и ее органическим корням порой маскирует случайный характер того, чему случилось стать государственными границами. Национализм придает этим границам и реальному составу политического сообщества ауру мнимой сущности и унаследованной легитимности. Нация, трактуемая как естественное образование, таким образом, может символически скреплять и усиливать территориальное и социальное единство национального государства.
Другое объяснение господства подобного натуралистического толкования более тривиально. Поскольку национальные идентичности являются сознательным результатом интеллектуальных усилий писателей и историков и поскольку национальное сознание с самого начала распространялось при помощи современных средств массовой информации, национальными чувствами стало более или менее легко манипулировать. В современных массовых демократиях национализм представляет собой довольно дешевый ресурс, к которому время от времени могут прибегать правительства, искушаемые желанием поэксплуатировать хорошо известные психологические механизмы с целью отвлечь внимание граждан от внутренних социальных конфликтов и вместо этого заручиться их поддержкой собственной международной политики. История европейского империализма с 1871 по 1914 год, да и всего национализма XX века, не говоря уже о расистской политике нацистов, — все эти события указывают на тот печальный факт, что в Европе национальная идея не столько способствовала верности людей конституции, сколько часто служила, в своем самом этноцентричном и ксенофобском варианте, инструментом мобилизации масс на осуществление такой политики, в свете которой оппозиция и даже открытое сопротивление были бы единственно правильным образом действий.
Нормативный вывод из истории европейских национальных государств очевиден: национальное государство должно избавиться от того двусмысленного потенциала национализма, который изначально служил двигателем его успеха. Тем не менее на примере достижений национального государства мы все еще можем учиться тому, как следует строить основу для абстрактного типа юридически опосредованной солидарности. Итак, повторим еще раз: с учреждением эгалитарного гражданства национальное государство не только обеспечило себе демократическую легитимацию, но равным образом создало, при помощи широко распространенного политического участия, новый уровень социальной интеграции. Однако для того, чтобы выполнить эту интегрирующую функцию, демократическое гражданство не должно быть только юридическим статусом; ему надлежит стать ядром общей политической культуры. В связи с чем возникает скептический вопрос: а способна ли данная идея работать в современных условиях все более сложных и разнообразных обществ?
Поначалу более или менее однородная нация, как мы уже видели, способствовала культурному расширению юридически определенной нации граждан. Такая контекстуализация была необходима, если демократическое гражданство тоже, в свою очередь, должно было скрепить социальные связи взаимной ответственности. Однако сегодня мы все живем в плюралистических обществах, которые все более отходят от формата национального государства, основанного на большей или меньшей культурной однородности населения. Разнообразие культурных форм жизни, этнических групп, мировоззрений и религий если не уже колоссально, то по крайней мере стремительно возрастает. Кроме политики этнических чисток, этому пути к муль-тикультурным обществам альтернативы нет. Теперь мы даже не имеем возможности перевести ответственность за социальную интеграцию с уровня формирования политической воли и общественной коммуникации на уровень предположительно однородной нации, как это было в Европе XIX и начала XX век. За фасадом культурной однородности в лучшем случае может скрываться лишь поддержка культуры господствующего большинства, подавляющего иные культуры. Если, однако, различным культурным общностям и разным этническим и религиозным субкультурам суждено уживаться вместе и на равных взаимодействовать в рамках единого политического сообщества, то культура большинства будет вынуждена пожертвовать своей исторической прерогативой, чтобы определить официальные отношения в рамках той генерализованной политической культуры, которую предстоит разделять всем гражданам, независимо от их происхождения и образа жизни. Культура большинства должна быть четко отделена от политической культуры, которую, как следует ожидать, примут все. Уровень разделяемой всеми политической культуры необходимо строго отличать от уровня субкультур и до-политических идентичностей (включая субкультуру и идентичность большинства), которые заслуживают равной защиты лишь в том случае, если сами соблюдают конституционные принципы (сообразно трактовке последних в рамках данной конкретной политической культуры).
Ориентирами подобных генерализованных политических культур являются национальные конституции, каждая из которых представляет различный контекст одних и тех же универсальных принципов, суверенитета народа и прав человека из перспективы своей собственной конкретной истории. На этой основе национализм может быть замещен так называемым конституционным патриотизмом. Однако многие полагают, что конституционный патриотизм в сравнении с национализмом является слишком тонкой нитью для скрепления сложных обществ. Поэтому для нас остается насущным вопрос о том, при каких вообще условиях либеральная политическая культура, разделяемая всеми гражданами, была бы способна заменить собой тот культурный контекст более или менее однородной нации, в котором когда-то, на заре формирования национального государства, возникло демократическое гражданство.
Сегодня это представляет проблему даже для классических иммигрантских стран вроде Соединенных Штатов. В отличие от других государств, гражданская культура в США обеспечила большее пространство для мирного сосуществования граждан с сильно различающимися культурными идентичностями, позволяя каждому из них в одно и то же время быть хозяином и гостем своей родной страны. Однако поднимающиеся сегодня волны фундаментализма и терроризма (как, например, в Оклахоме) служат тревожными знаками того, что защитный занавес гражданской религии, преломившей в себе конституционную историю двух последних столетий, вскоре может разрушиться. Я подозреваю, что либеральная политическая культура способна консолидировать мультикультурные общества, только если демократическое гражданство выражается не в одних лишь понятиях либеральных и политических прав, но также подразумевает права общественные и культурные. Демократическое гражданство может иметь прочные основания и при этом выходить за рамки простого юридического статуса лишь в том случае, если оно наличествует в виде потребляемых ценностей общественного благополучия и взаимного признания различных существующих форм жизни. Демократическое гражданство умножит свою способность к социальной интеграции, то есть будет порождать солидарность в среде чужих, если оно сможет снискать признание и одобрение как тот самый механизм, который гарантирует безопасность юридической и материальной инфраструктуры предпочтительных в настоящее время форм жизни.
Подобный ответ на вопрос, по крайней мере отчасти, диктуется тем типом государства всеобщего благосостояния, которое смогло развиться в Европе в течение краткого периода после второй мировой войны, при весьма благоприятных условиях, сохранявшихся, однако, недолго. К тому времени батареи партикуляризма накопили заряд самых худших из возможных последствий интегрального и расового национализма. Под сенью ядерного равновесия, достигнутого сверхдержавами, границы потеряли свою актуальность. Более того, многим европейским странам — и не только двум Германиям — было отказано в собственной внешней политике. Отныне их внутренние конфликты перестали прятаться за приоритетом внешних сношений. При таких условиях стало возможным отделить универсалистское понимание конституционного государства от его традиционного выражения в силовой политике, мотивируемой национальными интересами. Несмотря на угрожающий образ коммунистического врага, происходил постепенный отказ от концептуальной привязки гражданских прав и свобод к амбициям национального самоутверждения. Национальная свобода уже не составляла главной проблемы — даже в Западной Германии.
Такая тенденция к тому, что в некотором смысле можно назвать «постнациональным» самосознанием конституционного государства, вероятно, несколько более сильно, чем в других странах, была выражена в бывшей Федеративной Республике Германии — учитывая ее особое положение и тот факт, что она, в общем-то, даже формально была лишена своего внешнего суверенитета. Однако в связи с утиханием классовых антагонизмов в государстве всеобщего благосостояния в большинстве европейских стран создалась новая ситуация. Кто бы в них ни правил — социалисты или консерваторы, — повсюду создавались или расширялись системы социальных гарантий, вводились меры по обеспечению равных возможностей, осуществлялись реформы в таких областях, как школьное обучение, семья, уголовное законодательство и исправительная система, защита сведений и так далее. Эти реформы способствовали укреплению и расширению основы гражданства и, что в нашем контексте особенно важно, заставили широкую общественность более четко осознать, насколько насущным является приоритетное внимание к вопросу о соблюдении основных прав. Теперь граждане и сами все в большей степени понимали, как важно сохранять превосходство реальной нации, объединяющей разных людей, над и вопреки натуралистическому образу однородной нации Volksgenossen, — нации тех, кто определяет друг друга по происхождению и коллективно отгораживается от людей, которые кажутся им иными либо чужими.
Если в таких благоприятных условиях начинает вырабатываться и расширяться система прав, то каждый гражданин становится способным воспринимать и ценить гражданство как сердцевину того, что соединяет людей вместе и в то же время делает их взаимно зависимыми и ответственными. Они понимают, что там, где речь идет о поддержке и улучшении необходимых условий для предпочтительных норм жизни, частная и общественная автономия непременно предполагают друг друга. Они интуитивно осознают, что преуспеют в справедливом регулировании собственной частной автономии только в том случае, если сумеют надлежащим образом воспользоваться своей гражданской автономией, и что сделать это они, в свою очередь, будут в силах только на такой социальной основе, которая позволяет им как частным лицам быть достаточно независимыми. Они научатся видеть в гражданстве форму такого диалектического соотношения между юридическим и действительным равенством, на базе которого могут сложиться справедливые и комфортные условия жизни для всех.
Оглядываясь на несколько последних десятилетий развития богатых европейских обществ, мы должны согласиться с тем, что эта диалектика пришла к застою. За объяснением данного факта нам придется окинуть взглядом тенденции, которые под заголовком «глобализации», требуют сегодня к себе все большего внимания.
Глобализация означает разрушение, устранение границ и тем самым представляет опасность для национального государства, которое почти истерически блюдет собственные пределы. Энтони Гидденс определил «глобализацию» как «интенсификацию всемирных отношений, связывающих отдаленные друг от друга места таким образом, что локальные события формируются событиями, происходящими за многие мили отсюда, и наоборот». Глобальность коммуникаций находит выражение либо в естественном языке (чаще всего при помощи электронных средств массовой информации), либо в особых кодах (помимо прочего, это касается денег и права). Из этого процесса вытекают две противоположные тенденции, поскольку понятие «коммуникации» имеет здесь двойное значение. Она способствует как расширению горизонтов сознания действующих лиц (индивидуальных или коллективных), так и дифференциации и ранжированию систем, сетей (вроде рынков) или организаций. Рост систем и сетей ускоряет приумножение возможных контактов и информации, но сам по себе не способствует расширению общего мира интерсубъективных взаимодействий. Сегодня неясно, сможет ли расширяющееся сознание, зависимое во все более обширном универсуме общих значений от интерсубъективностей более высокого порядка, охватывать растущие системы, или, напротив, скорее системные процессы, начавшие жить своей собственной жизнью, приведут к раздробленности множества глобальных деревень, не имеющих отношений друг с другом.
Национальное государство, безусловно, создало ту структуру, в рамках которой республиканская идея сообщества, сознательно влияющего на свою собственную жизнь, могла быть артикулирована и институционализирована. Однако сегодня глобализация тех же самых тенденций, которые когда-то породили национальное государство, ставит его суверенитет под сомнение. Позвольте мне сперва подробнее остановиться на понятии внутреннего суверенитета. Разрозненные государства становятся все менее способны управлять национальными экономиками как собственными хозяйственными фондами. Конечно, капитализм с самого начала развивался в измерениях «мира-системы» (Уоллерстайн); динамика накопления веками усиливала позиции европейских национальных государств. Суверенные государства тоже вполне могут иметь зоны свободной торговли. Однако они извлекают прибыль из собственных экономик лишь до тех пор, пока эти последние развиваются в национальном формате и правительство может эффективно влиять на них с помощью экономических, финансовых и социальных мер. Между тем диапазон таких мер сокращается. По мере того как рынки финансов, труда и капитала приобретают международный характер, национальные правительства все с большей ясностью сознают этот разрыв между, с одной стороны, ограниченным масштабом собственных действий и, с другой, требованиями, проистекающими не столько от всемирных торговых связей, сколько от превращенных в глобальную сеть производственных отношений. Последние все менее поддаются интервенционистским мерам — не только перераспределению денежных средств, но и промышленному и тарифному протекционизму и так далее. Национальные законодательство и управление больше не оказывают эффективного воздействия на транснациональных игроков, которые формируют свои инвестиционные решения на основе сравнения соответствующих условий производства в глобальном масштабе.
Поскольку мировое хозяйство в основном развивается вне каких-либо политических рамок, то национальные правительства ограничены в своем влиянии на модернизацию национальных экономик. Вследствие этого им приходится приспосабливать национальные системы социального обеспечения таким образом, чтобы те, что называется, были готовы к мировой конкуренции. Поэтому им ничего не остается, как не препятствовать дальнейшему высыханию источников социальной солидарности. Тревожным сигналом здесь служит возникновение деклассированных элементов. Все большее число маргинализированных групп последовательно отрезается от остального общества. Те, кто больше не в силах самостоятельно изменить свой социальный жребий, оказываются предоставленными самим себе. Однако то, что они отрезаны, вовсе не означает, что политическое сообщество может запросто сбросить балласт «избыточного» сегмента без всяких последствий. В долгосрочной перспективе существует как минимум три таких последствия (которые в странах вроде США уже становятся очевидными). Во-первых, деклассированные элементы создают социальное напряжение, контролировать которое можно только с помощью репрессивных мер. Строительство тюрем превращается в растущую индустрию. Во-вторых, социальные лишения и материальное обнищание не могут быть ограничены локальными рамками; отрава гетто распространяется на всю инфраструктуру городов и районов, проникая в поры всего общества. Наконец, и это особенно важно в нашем контексте, отрезанность меньшинств, лишенных различимого голоса в публичной сфере, несет с собой эрозию нравственности — то, что несомненно подрывает интегрирующую силу демократического гражданства. Формально верные решения от имени напуганных маргиналами средних классов, отражающие их беспокойство за собственный статус и ксенофобское желание обороняться, должны подрывать законность институтов и процедур конституционного государства. На этом пути будет проиграно самое главное достижение национального государства — социальная интеграция на основе политического участия граждан.
Таков один вероятный сценарий, отнюдь не далекий от реальности, но это — лишь одна из нескольких перспектив. Здесь нет исторических законов, а люди, даже целые общества, способны к обучению. На выход из описанного мной тупика указывает появление наднациональных режимов внутри формата Европейского Союза. Мы должны попытаться спасти республиканское наследие, выйдя за пределы национального государства. Нам следует привести свои способности к политическому действию в соответствие с глобализацией саморегулирующихся систем и сетей.
В свете такого анализа решение Верховного Суда Германии по Маастрихтскому договору предстает исполненным трагической иронии. Суд обосновал свои строгие оговорки относительно дальнейшего расширения Европейского Союза тем, что конституционное государство требует определенной культурной однородности граждан. Однако данный аргумент является симптомом защитного отношения, на самом деле ускоряющего ту самую эрозию гражданства, против которой он был направлен. В свете возрастающего плюрализма внутри национальных обществ и глобальных проблем, с которыми национальные правительства сталкиваются во внешней сфере, национальное государство в обозримом будущем уже не сможет обеспечивать надлежащие рамки для поддержания демократического гражданства. Что здесь в целом кажется необходимым, так это поднятие способностей к политическому действию на более высокий уровень, выходящий за рамки национальных государств.
В то время как в сфере международных отношений и мер безопасности уже можно различить по крайней мере некоторые очертания какой-то насущной «политики общемирового дома», нынешняя политика кажется почти полностью бессильной перед лицом международной экономики. Я не могу здесь останавливаться на этих сложных проблемах, но закончить свой рассказ хочу несколько более обнадеживающим замечанием. Ознакомившись с повесткой четырех последних всемирных встреч, организованных под покровительством ООН — по экологическим рискам в Рио-де-Жанейро, правам человека в Вене, социальным проблемам и бедности в Копенгагене, климату в Берлине, — мы, конечно, не почувствуем, что такая временная, хотя и мировая, публичность оказывает немедленное воздействие на правительства великих держав; однако эта панорама вызовет в нас острое осознание тех глобальных рисков, влияния которых не удастся избежать практически никому, если только данные глобальные тенденции не будут остановлены и повернуты вспять. На фоне многих сил дезинтеграции, действующих внутри и за пределами национальных обществ, есть один факт, указывающий в противоположном направлении: с точки зрения наблюдателя, все общества являются неотъемлемыми частицами общих рисков, воспринимаемых как вызов совместному политическому действию.

Комментариев нет:

Отправить комментарий